Литмир - Электронная Библиотека

Было бы, разумеется, обманчивым искушением видеть во «внутреннем опыте» замену и продолжение того, что не могло иметь места в «Акефале» даже в качестве попытки. Но то, к чему это сообщество было действительно причастно, требовало своего выражения в парадоксальной форме какой-нибудь книги. Известным образом, иллюзорность озарения, перед тем как передаться кому-то, должна быть показана другим — не для того, чтобы затронуть в них некую объективную реальность (отчего она тут же обратилась бы в реальность извращенную), а для того, чтобы они поразмышляли над ней, разделяя ее или оспаривая (то есть выражая по-другому, даже изобличая ее в соответствии с той противоречивостью, которую она в себе заключает). В силу всего этого заветы сообщества пребывают неизменными. Сам по себе экстаз не имел бы никакой ценности, если бы он не передавался и, прежде всего, не давался как бездонная основа любой коммуникации. Жорж Батай всегда считал, что внутренний опыт был бы невозможен, если бы он ограничивался только одним человеком, способным нести его значимость, его выгоды и невыгоды: опыт совершается, продолжая упорствовать в своем несовершенстве, лишь тогда, когда им можно поделиться, и в этом дележе обнаруживает свои границы, обнаруживается в этих границах, которые ему надлежит преодолеть и посредством этого преодоления выявить иллюзорность или реальность абсолютности закона, ускользающего от всех, кто хотел бы поделиться им в одиночку. Закона, предполагающего, стало быть, наличие какого-то сообщества (соглашения, взаимопонимания), пусть мимолетного, между двумя разными людьми, преодолевающего малой толикой слов невозможность высказывания, сводящегося, вроде бы, к единственному проявлению опыта, к его единственному содержанию: способности передачи того, что таким образом пополняется, ибо стоит передавать только непередаваемое.

Иначе говоря, опыта в чистом виде не существует; нужно еще располагать условиями, без которых он невозможен (даже в самой своей невозможности), вот почему и необходимо сообщество — возьмем, к примеру, замысел «Сократического коллежа», заранее обреченный на провал и задуманный лишь как последняя судорожная тяга к сообществу, неспособная осуществиться. А взять «экстаз»: сам по себе он есть не что иное, как связь, коммуникация, отрицание обособленного существа, которое, исчезая в момент этого резкого обособления, пытается воодушевиться или «обогатиться» за счет того, что нарушает свою отъединенность, открывая себе путь в безграничное; хотя все эти положения, по правде говоря, высказываются лишь для того, чтобы быть опровергнутыми: обособленное существо — это индивид, а индивид — всего лишь абстракция, экзистенция в том виде, в каком представляет ее себе дебильное сознание заурядного либерализма.

Не стоит, пожалуй, прибегать к рассмотрению столь сложного и трудноопределимого понятия, как «экстаз», чтобы выявить людей той или иной практики и теории, которые калечат их, разобщая друг с другом. Существует политическая деятельность, существует цель, которую можно назвать философской, и существует этический поиск (потребность морали преследовала Жоржа Батая так же неотступно, как и Сартра, с тою лишь разницей, что у Батая она была главенствовавшей, тогда как у Сартра, над которым тяготело его «Бытие и Ничто», она была чем-то вроде горничной, служанки, заранее обреченной на повиновение).

Отсюда следует, что когда мы читаем (в посмертных заметках): «Объект экстаза — это отрицание изолированного бытия», нам бросается в глаза ущербность этого ответа, связанная с самой формой вопроса, поставленного одним его другом (Жаном Брюно). И, напротив, нам становится ясно, мучительно ясно, что экстаз не имеет объекта, как, впрочем, и причины. Что он отвергает любую форму достоверности. Это слово (экстаз) не напишешь, не заключив его предварительно в кавычки, ибо никому не дано знать, что же оно обозначает, да и существует ли вообще экстаз: выходя за пределы знания, включая в себя незнание, он противится любому утверждению, кроме словесного, зыбкого, неспособного служить залогом его подлинности. Его главная особенность состоит в том, что испытывающий экстаз находится вовсе не там, где он его испытывает и, следовательно, не в силах его испытать.

Один и тот же человек (на самом деле он уже не тот же самый) может считать, что он может овладеть собой, погрузившись в прошлое как в воспоминание: я вспоминаю о себе, я восстанавливаю себя в памяти, я говорю или пишу в исступлении, превосходящем и сотрясающем всякую возможность воспоминания.

Самые строгие, самые суровые мистики (в первую очередь св. Хуан де ла Крус) приходили к выводу, что воспоминание, рассматриваемое в личном плане, может быть лишь чем-то весьма сомнительным; принадлежа памяти, оно относится к разряду понятий, пытающихся вырваться из-под ее власти — власти вневременной памяти или памяти о прошлом, которое никогда не было пережито в настоящем (и, стало быть, чуждом какому бы ни было Erlebnis[8]).

Раздел тайны

Сходным образом, самое личное в нас не может храниться как тайна, принадлежащая кому-то одному, поскольку она разрушает границы личности и жаждет быть разделенной, более того, утвердиться именно в качестве раздела. Этот раздел возвращает нас к сообществу, выявляется в нем, самоосмысляется и тем самым подвергает себя опасности, становясь истиной или объектом, поддающимися удержанию, тогда как сообщество, по словам Жана-Люка Манси, может удержаться лишь как местопребывание — неуместность, где нечего удерживать, — как тайна, лишенная всякой таинственности, действующая только посредством недеяния, пронизывающего даже письмо или — при любом публичном или словесном общении — заставляющего звучать конечное безмолвие, хотя недеяние не может быть уверено, что все наконец-то закончится. Нет конца там, где царит конечность.

Если прежде мы считали сутью сообщества незавершенность или неполноту существования, то теперь усматриваем в ней знак того, что возвышает существование до такой степени, что оно рискует раствориться в «экстазе»; это исполнение существования как раз в том, что его ограничивает, самовластие в том, что делает его отвлеченным и ничтожным, перетекание в ту единственную связь, которая теперь ему подобает и преодолевает всякую буквальную условность, когда та запечатлевается в деяниях лишь для того, чтобы утвердиться в недеянии, неотвязно преследующем их, даже если они не в силах погрузиться в него. Отсутствие сообщества способно положить конец чаяниям групп; отсутствие деяния, которое, напротив, нуждается в деяниях, измышляет их, позволяя им вписаться в притягательные поля недеяния, — вот поворотный столб, равнозначный военному опустошению, который может послужить устоем целой эпохи. Жорж Батай порой признавался, что все написанное им ранее, за исключением «Истории глаза» и «Эссе об издержках», быть может, выпавших у него из памяти, суть лишь несостоявшийся подступ к осуществлению потребности в письме.

Это дневная исповедь, подкрепляемая исповедью ночной («Мадам Эдварда», «Малыш…») или заметками из душераздирающего «Дневника» (который писался без всяких планов на публикацию), если только ночная исповедь, невыразимая, не поддающаяся датировке и могущая принадлежать лишь несуществующему автору, не открывает собою иную форму сообщества, когда горстка друзей, каждый из которых представляется единственным в своем роде существом, вовсе не обязательно общающимся с другими, втайне составляет это сообщество посредством безмолвного чтения, предпринимаемого сообща, осознавая всю важность этого из ряда вон выходящего события, с которым они столкнулись или которому себя посвятили. Не сыщется таких слов, что были бы ему соразмерны. Не существует толкования, которое могло бы его сопровождать: разве что какой-нибудь пароль (вроде заметок Лора о Священном, публиковавшихся и распространявшихся подпольно), пароль, сообщающийся каждому так, как будто тот был единственным, и служащий не заменой «священного заклинания», замышлявшегося некогда, а тому, чтобы, не нарушая отъединения, углубить его сообщным одиночеством, подчиненным непостижимой ответственности (лицом к лицу с непостижимым).

5
{"b":"232419","o":1}