Всю зиму шел этот тягучий нудный дождь, небо истекало влагою, и не верилось, что город и порт – в субтропиках, что скоро воссияет жаркое солнце и ветви в садах отяжелятся фруктами, формой и цветом повторяя то светило, которое пропадало зимою. От небесного дождепада река Рион вздулась и раздалась, мутные грязные волны ее подступали к окнам лепящихся к берегам строений или плескались у свай, возносивших над водою дома. По вечерам сквозь туманную мглу тускло желтели фонари центральной улицы от площади Сталина к порту, куда два раза в неделю заходили на ночевку теплоходы, утром давали прощальный гудок, уходя либо на север в Сухуми, либо на юг в Батуми, либо прямиком в Одессу, и куда именно – мог знать, не заглядывая в расписание, Маркин, раз в четверо суток дежуривший на ПСОДе, куда всеми видами связи поступали донесения обо всем, что происходило на суше и водах в четырехсотмильной – вдоль побережья – зоне ответственности базы.
Поти – не лучшее место службы на Черном море, а точнее – ссылка, как Порккала-Удд на Балтике; из проклятых этих баз бежали всеми доступными способами – вплоть до увольнения в запас, для чего добивались спасительной строчки в характеристике: «Ценности для флота не представляет». Офицеры тихо и громко пили, обзаводились мотоциклами, спьяну застревали в грязи, вываливались в ней, отмывались и покорно шли под суд чести младшего офицерского состава. В зимние месяцы весь город – в лужах, по ним чапали в запрещенных уставом галошах. Топкая грязь сдирала их с ботинок и засасывала. Когда же чуть подсыхало, торчавшие из черных глыб земли галоши напоминали боевую технику, брошенную при паническом отступлении.
Всегда чисто выбритый, пахнувший шипром Андрей Маркин на службу ходил без галош, потому что жить надо было строго по уставу, иначе – водка, мотоциклы, неубранная постель, грязный подворотничок на кителе и резистентно-пенициллиновые гонококки. Выбирал наименее грязные дороги, но всегда в штабе приходилось отмывать ботинки.
Жаркой весною грязь превратилась в пыль, ослепительно синее небо прочерчивали барражировавшие над базой самолеты; от писка комаров, якобы изведенных при осушении Колхидской низменности, звенели стекла. Потом они задребезжали: заквакали лягушки. Болота и канавы, населенные ими, возносили к небу миллионоголосые брачные страдания. Голова трещала от квака. Стало очень жарко. О зимних дождях вспоминалось как о жизни, которая кому-то все-таки удалась.
Служилось Маркину так плохо, что временами собакой хотелось выть. Начальство его не любило и не могло любить, хорошо зная, что человек он случайный, скоро уйдет на корабли, и поэтому нещадно затыкало им все дыры, заодно обвиняя во всех грехах. Пить Маркин умел, головы не терял ни при какой рюмке или бутылке, и тем не менее начальство, в пух и прах разнося какого-нибудь пьянчугу, обязательно добавляло: «С Маркина берите пример, этот никогда не попадается, пьет ночью и под одеялом!» Смеха ради сослуживцы порою спрашивали о том, как пьется под одеялами и простынями, и Маркин серьезно подтверждал эту небылицу, потому что скажи честно – никто не поверит. В умении пить не пьянея была игра с самим собою, начинал он ее, когда надо было оставаться трезвым, продолжая вливать в себя алкоголь. Четыре училищных года и советы отца обучили его правилам этой игры. Чтоб не показаться пьяным, хорошо держась на ногах после выпивки, надо, возвращаясь с увольнения, при проходе через КПП и мимо знамени училища внушать себе – для обмана организма, – что не водка и не вино поглощались всеми клетками тела, а всего-навсего в горле полоскался невинный лимонад; или – пиво на худой уж конец.
Письма приходили редко, ленинградские девушки его забыли, на службе ни с кем не сходился, только он один был на ПСОДе с училищным образованием, остальные офицеры – мичмана в прошлом, второпях обученные войною. Скучно и нудно было на душе, и мечталось: вот настанет ноябрь, начнутся кадровые перестановки, придет приказ из Севастополя с назначением на корабль – и Поти останется в памяти дурным несбывшимся сном.
Девушек и молодых женщин в городе не было, то есть они жили в каких-то домах, ходили, такое случалось, по улицам, но грузинки, следуя обычаям, с ходу отметали все попытки сблизиться, русские же – наперечет, да и призрак стойкого резистентно-пенициллинового гонококка, отбивающий все желания… А женщины хотелось – и не столько для ночи, сколько ради покоя в душе, оскверняемой городом, о котором давно уже офицерская молва сложила поговорку: «Если Москва – сердце нашей Родины, то Поти – ее мочевой пузырь». После дежурств Маркин очумело сидел в кафе, лимонадом и сухим вином запивал переперченную местную пищу. Порою чудилось: приходит домой, открывает дверь, а на подоконнике – женщина в белом, медленно поворачивает голову в его сторону, странным голосом вопрошает: «Не ждали?..»
Город Поти страшил – непредсказуемостью, дикими нравами, пещерными обычаями. Два встречных круговых автобусных маршрута опоясывали Поти, но за проезд по часовой стрелке платить надо было вдвое больше, причем набитая пассажирами машина могла остановиться надолго у какого-либо дома, пока шофер не отобедает. Скромные и по виду тихие горожане по утрам разбирали пешеходный мостик через Рион, чтоб ровно за пятерку перевозить на лодках спешащих в штаб офицеров. Уже больше года не было Сталина и его грузинских помощников, а республика, взрастившая их и легко отвергшая, продолжала испытывать сомнения в чистоте тех, кого расстреляли некогда: трижды переназывалась улица, на которой штаб базы, пока не засверкала на солнце табличка с фамилией бывшего партийного божка. Хозяином города было местное управление госбезопасности, то есть пятерка пухлых мужчин во главе с пузатым подполковником; это воинство три раза в сутки с шумом подъезжало к ресторану на площади, молча пило и ело в отдельном кабинете, и от выпученных глаз подполковника официантки не знали, куда прятаться.
Город занимал первое место в СССР не только по гонококкам, был он еще и самым дизентерийным, и достаточно пожаловаться врачу на жидкий стул, как направление в госпиталь тут же выписывалось, и три недели офицеры сидели с удочками на берегу Риона, отдавая улов проныристым грузинам, которые с утра разносили по палатам удочки. По истечении трех недель полагалась зверская проверка: в прямую кишку вставлялось некое оптическое приспособление в виде трубы, и вновь дружба народов проявлялась во всей благородной красе. Гиви, местная знаменитость, краса Колхиды и знаток медицины, соглашался за бутылку подставлять трубе свое седалище и так вошел во вкус, что подчас и вовсе бесплатно избавлял защитников Родины от гнусной процедуры. (На отшибе того же госпиталя, за внутренней оградой – одноэтажный корпус, издали похожий на барак, здесь выхаживались страдальцы, пораженные резистентно-пенициллиновой напастью; им тоже передавали удочки, но за рыбой не приходили, и по вечерам моряки варили на костре уху – под заунывные песни.)
В городе полно духанов, шалманов, бодяг и харчевен, ресторанов же – два: «Колхида» в центре и «Новая Колхида» на морском вокзале. Чтоб жизнь казалась краше, офицерское словоблудие возвышало быт, присваивая звучные имена всему опостылевшему. Зачуханная забегаловка у моста через Рион переименовалась в кафе «Империал», спросом пользовались такие названия, как «Эльдорадо», «Савой», «Астория». На полдороге между штабом базы и бригадой охраны водного района (ОВР) – обычный шалманчик, грязноватенькое место скорого перекуса и выпивки офицеров, заведение, славящееся поварихой, молоденькой Нателлой, и дедом ее, старым-престарым глухим Варламом, – это питейное заведение называлось так: Харчевня Святого Варлама.
Пункт сбора и обработки донесений – на втором этаже штаба. Две комнатки: в большой – планшет (два метра на полтора) с макетиками кораблей и судов и столик дежурного с телефонами, они соединялись со всеми постами СНИС (службы наблюдения и связи), со всеми радиолокационными и теплопеленгаторными станциями; смежную комнату занимал мичман с двумя матросами, их телефоны и телеграф помогали дежурному поточнее узнавать обстановку, которая порой приводила всех дежурных штаба в бессильную ярость. Рыболовецкие сейнера отказывались ставить у себя аппаратуру опознавания «свой-чужой», тем более не было ее на турецких суденышках, и сколько иноземных корабликов паслось в советских водах, не знал никто, дежурившие на ПСОДе – тоже, но адмиралы сурово взыскивали с лейтенантов; каждые два или три часа обнаруживалось что-либо загадочное или неопознанное, тогда и начиналась телефонно-телеграфная перепалка, к которой подключался Севастополь, пока до ПСОДа не долетал рык Москвы.