— Еще одну? — пробормотала она, и голос ее звучал как-то по-новому, приглушенно. — Откуда я знаю?
17
— Comandi, Signorina? — спросил Эмилио.
Лавиния вздрогнула.
— Alla musica, — сказала она, — е poi, al Canal grande della Giudecca.[55]
Они медленно поплыли туда, где покачивались фонари, причалили возле другой гондолы. Над водой неслась песня тореадора с другой барки, стоявшей всего в нескольких сотнях футов от первой, слышалась серенада святого Марка. От столь неудачного соседства у Лавинии даже помутилось в голове. Пение стало своего рода состязанием, каждый певец делал паузу — послушать, как выводит другой. Маленький оркестрик, поколебавшись, решил продолжать свое пиликанье. Лавиния не могла больше этого выносить.
— Alla Giudecca,[56] — сказала она.
— Va bene, Signorina.[57]
Перед ними открылся канал, очень черный и неподвижный. Они проплыли в тени траулера.
— Ferma qui,[58] — внезапно сказала Лавиния.
Гондола остановилась.
— Эмилио, — сказала Лавиния. — Ti amo.
— Comandi, Signorina? — рассеянно пробормотал гондольер.
Что ж, придется повторить.
На сей раз он расслышал — и понял.
Когда бы она хотела вернуться?
К одиннадцати.
— Impossible.[59]
В половине двенадцатого?
— Si, Signorina.
Гондола, лавируя, быстро устремилась вперед вдоль Фондамента делле Дзаттере. С каждым гребком ее встряхивало и сотрясало. Они свернули в узкий канал, потом в другой, еще уже, это был почти ров. V-образная рябь, расходившаяся вслед за гондолой, с легким клекотом облизывала потрескавшиеся стены жилищ. То и дело нос гондолы, уходя в воду, издавал хлюпающий звук, и всякий раз звук этот пощечиной жалил Лавинию. Она боялась обернуться, но перед ее мысленным взором снова и снова возникал гондольер, словно застывший в своем равномерном покачивании. Гребок — разгиб, гребок — разгиб, чередование это стало непереносимо, из него выхолостилось все полезное, романтичное. Оно говорило лишь о грубой физической достаточности, неумолимой, но и безразличной. Ей вдруг со всей ясностью открылось, сколь жестока и опасна физическая энергия, если она необузданна. Перед глазами мелькнули напряженные тела с картин Тьеполо и Тинторетто, один машет топором, другой тянет канат, третий, спотыкаясь, тащит в гору крест, четвертый обратил свой меч против невинных младенцев. И Эмилио, крепко вцепившийся в весло, из этого же ряда; мучитель, ниспосланный ей свыше.
К черту эти символы! Весло — всего лишь рычаг. Длинное плечо рычага. И ничего больше — только длинное плечо рычага. Глупые слова занозой засели в мозгу. А гондола рассекала воды канала с прежней скоростью. К какой стороне она причалит? Вот сюда, подумала Лавиния, увидев на фоне тьмы тусклые очертания каких-то ступенек. Нет, вон туда. Десять раз страх сменялся облегчением. Ну, я сегодня везучая, говорила она себе, и ее затуманенный мозг тут же переносился к столу для рулетки — может, еще отделаюсь легким испугом. Но сколько бы шарик ни останавливался на красном, один раз все равно выиграет черный цвет. Так что шансы ее минимальны. Впрочем, какие шансы? Жребий брошен. Благо независимо мыслить, заполняющее яркими красками отдаленные закоулки мозга, куда не докатилась приливная волна невзгод и напастей, благо это было у нее отнято. Стена тьмы, мысленепроницаемая, как огневая завеса, со скрежетом рухнула на ее сознание. Ее словно отсекло от себя самой, в мозгу что-то забродило, запенилось, клетки забулькали пузырьками шампанского.
Лавинии вдруг показалось: она движется по тоннелю, он становится все уже, уже, что-то догоняет ее сзади. Она бежит, карабкается, падает лицом вниз. Скорее, хоть ползком, хоть как-нибудь, только бы спастись…
— Gondoliere! — закричала она. — Torniamo al hotel.[60]
— Subito, Signorina?[61]
— Subito, subito.
На следующее утро Лавиния сидела рядом с матерью в Восточном экспрессе. Они были в пути уже несколько часов. Поезд стал тормозить у станции.
Наверное, это Брешия. Откуда я помню Брешию? Из письма Элизабет. А ведь она ошиблась. Я его никогда не забуду.