Представляют интерес детали сцены ареста комбрига Горбатова, по своей инициативе приехавшего в Москву в поисках справедливости: «21 октября начальник ГУК Е.А. Щаденко, выслушав меня в течение двух-трех минут, сказал: «Будем выяснять ваше положение», а затем спросил, где я остановился.
Днем я послал жене телеграмму: «Положение выясняется», а в два часа ночи раздался стук в дверь моего номера гостиницы ЦДКА. На мой вопрос: «Кто?» — ответил женский голос:
— Вам телеграмма.
«Очевидно от жены» — подумал я, открывая дверь. Но в номер вошли трое военных и один из них с места в карьер объявил мне, что я арестован. Я потребовал ордер на арест, но услышал в ответ:
— Сами видите, кто мы.
После такого ответа один начал снимать ордена* с моей гимнастерки, лежащей на стуле, другой — срезать знаки различия с обмундирования, а третий, не сводя глаз, следил за тем, как я одеваюсь. У меня отобрали партийный билет, удостоверение личности и другие документы. Под конвоем я вышел из гостиницы. Меня втолкнули в легковую машину. Ехали молча. Трудно передать, что я пережил, когда меня мчала машина по пустынным ночным улицам Москвы.
Но вот закрылись за мной сначала массивные ворота на Лубянке, а потом и дверь камеры...»66
На Лубянке Горбатов по сути был еще «зеленым», неопытным новичком, и ему многому там пришлось удивляться.
«Мои товарищи по несчастью... в прошлом ответственные работники. Произвели они на меня впечатление культурных и серьезных людей. Однако я пришел в ужас, когда узнал, что все они уже подписали на допросах у следователей несусветную чепуху, признаваясь в мнимых преступлениях за себя и за других. Одни пошли на это после физического воздействия, а другие потому, что были запуганы рассказами о всяких ужасах.
Мне это было совершенно непонятно. Я говорил им: ведь ваши оговоры приносят несчастье не только вам и тем, на кого вы лжесвидетельствуете, но также их родственникам и знакомым. И наконец, говорил я, вы вводите в заблуждение следствие и Советскую власть. Ведь некоторые подписывались под клеветой даже на давно умершего Сергея Сергеевича Каменева!
Но мои доводы никого не убедили. Некоторые придерживались странной «теории»: чем больше посадят, тем лучше, потому что скорее поймут, что все это вреднейший для партии вздор.
— Нет, ни при каких обстоятельствах я не пойду по вашей дороге, — сказал я... Я так рассердился, что сказал им:
— Своими ложными показаниями вы уже совершили тяжелое преступление, за которое положена тюрьма...
На это мне иронически ответили:
— Посмотрим, как ты заговоришь через неделю!..
Обдумывая в эти дни свое положение, я пришел к мысли, что,
вероятно, некоторые из моих соседей по камере действительно замешаны в каких-то нехороших делах, а другие нарочно подсажены, чтобы «обрабатывать» новичков, психологически подготовлять их к подписыванию любой чепухи, тем самым облегчая задачу следователю»67.
Испытание внутренней тюрьмой НКВД Горбатов выдержал. На первый допрос следователь вызвал его через трое суток. Этот допрос условно можно назвать ознакомительно-вразумительным: следователь изучал подследственного, прощупывал его стойкость, крепость, а также готовность к сотрудничеству с ним, предлагая добровольно признаться в преступлениях и написать об этом письменно. В ответ на заявление Горбатова, что он никаких преступлений перед Родиной и партией не совершал, следователь издевательски заявил ему:
— Сначала все так говорят, а потом подумают хорошенько, вспомнят и напишут... Кому писать нечего —те на свободе, а ты — пиши...
В течение последующих суток таких допросов было несколько. Расстановка сил оставалась прежней: следователь ругался, угрожал отправить в Лефортово, если Горбатов не будет писать показания о своей преступной деятельности, но тот упорно стоял на своем. Тогда от угроз следователи перешли к делу — упрямого комбрига отправили на «перевоспитание» в Лефортовскую тюрьму.
«Моими соседями оказались комбриг «Б» и начальник одного из главных комитетов Наркомата торговли «К». Оба они уже написали и на себя и на других чепуху, подсунутую следователями. Предрекли и мне ту же участь, уверяя, что другого выхода нет. От их рассказов у меня по коже пробегали мурашки. Не верилось, что у нас может быть что-либо подобное
Мнение моих новых коллег было таково: лучше писать сразу, потому что все равно — не подпишешь сегодня, подпишешь через неделю или через полгода.
— Лучше умру, — сказал я, — чем оклевещу себя, а тем более других.
— У нас тоже было такое настроение, когда попали сюда, — ответили они мне.
— Прошло три дня. Начались вызовы к следователю. Сперва они ничем не отличались от допросов, которые были на Лубянке. Только следователь был здесь грубее, площадная брань и слова «изменник», «предатель» были больше в ходу.
— Напишешь. У нас не было и не будет таких, которые не пишут!
На четвертый день меня вызвал кто-то из начальников. Сначала он спокойно спросил, представляю ли я, к чему себя готовлю, хорошо ли это продумал и оценил? Потом, когда я ответил, что подумал обо всем, он сказал следователю: «Да, я с вами согласен!» — и вышел из комнаты.
На этот раз я долго не возвращался с допроса.
Когда я с трудом добрался до своей камеры, мои товарищи в один голос сказали:
— Вот! А это только начало.
А товарищ «Б» тихо мне сказал, покачав головой:
— Нужно ли все это?
Допросов с пристрастием было пять, с промежутком в двое-трое суток; иногда я возвращался в камеру на носилках. Затем дней двадцать мне давали отдышаться»68.
И далее Горбатов пишет: «Я знал, что было немало людей, отказавшихся подписать лживые показания, как отказался я. Но немногие из них смогли пережить избиения и пытки — почти все они умерли в тюрьме или тюремном лазарете... Люди, психически (но не морально) сломленные пытками, в большинстве своем были людьми достойными, заслуживающими уважения, но их нервная организация была хрупкой, их тело и воля не были закалены жизнью и они сдались. Нельзя их в этом винить...»69
Методика допросов с пристрастием в Лефортовской тюрьме была отработана до мелочей, о чем мы упоминали в предыдущих главах. Машина эта, как правило, не давала сбоев, принося обильную жатву в виде собственноручных признательных показаний от избиенных и многостраничных протоколов их допросов, составленных на базе этих признаний. Сбоев не было, за исключением отдельных случаев, о которых мы и ведем речь. На примере с Горбатовым это выглядело так:
«Мои товарищи, как ни были они мрачно настроены, передышку в допросах считали хорошим предзнаменованием.
Но вскоре меня стали опять вызывать на допросы, и их было тоже пять. Во время одного из них я случайно узнал, что фамилия моего изверга-следователя Столбунский14...
До сих пор в моих ушах звучит зловеще шипящий голос Столбунского, твердившего, когда меня, обессилевшего и окровавленного, уносили: «Подпишешь, подпишешь!»
Выдержал я эту муку во втором круге допросов. Дней двадцать меня опять не вызывали. Я был доволен своим поведением. Мои товарищи завидовали моей решимости, ругали и осуждали себя, и мне приходилось теперь их нравственно поддерживать. Но когда началась третья серия допросов, как хотелось мне поскорее умереть!»70
Горбатов далеко не одинок, говоря о своем желании умереть, лишь бы не испытывать далее выпавших на его долю физических мук, истязаний тела и духа. О том же самом мечтали многие узники Лефортова, все более и более теряющие надежду получить свободу и нормальную человеческую жизнь. Физические силы Горбатова, что вполне закономерно, тоже убывали, но его дух, стремление сохранить себя как личность, не позволяющую вытирать о себя ноги, были еще сравнительно высокими.
«Мои товарищи, потеряв надежду на мою победу, совсем пали духом. Однажды товарищ «Б» меня спросил:
— Неужели тебя и это не убеждает, что твое положение безвыходно?