Ноги солнца согнулись в коленках, тени стали длинными и бледными — наступила зима. Испарившиеся мечты, души, заветные желания, превратившись в мрачные тучи, изо дня в день не пропускали лучей солнца, и поэтому наступившая зима была очень холодной.
Листья с деревьев облетели, птицы сменили оперение, воздух стал скользким, как стекло. Люди ссутулились, носы их покраснели, слова и кашель превращались в белую изморозь, и, случалось, приняв ее за табачный дым, учителя били плеткой учеников, а мастера — рабочих. Бедные люди боялись наступления ночи, печалились, когда наступало утро. Мужчины, носившие свитеры заграничного производства, увлекались охотничьими ружьями, женщины, носившие свитеры заграничного производства, по тридцать раз на дню вертелись перед зеркалом, наряжаясь в дорогие меха. Лыжники растапливали воск, конькобежцы смазывали маслом точильный брусок. Улетела последняя ласточка, первый продавец угля потирал руки на углу.
В добавление к законам метеорологии все это охладило изнутри и снаружи облака, заключившие в себя мечты, души, заветные желания, — заледенев, они кристаллизовались. Однажды, превратившись в снег, они стали падать на землю.
Внимательно присмотревшись, можно было обнаружить, что снег падал, наполнив все пространство так плотно, что даже казалось, будто само пространство течет в поднебесье. Снег поглощал все звуки жизни города. В наступившей мертвой тишине слышалось лишь доносившееся в ночи шуршание сталкивающихся снежинок. Этот звук напоминал звон крохотного, с горошину, колокольчика в огромной комнате со звукопоглощающим устройством. Снег, образовавшийся оттого, что кристаллизовались мечты, души, заветные желания, отличался, естественно, от обычного снега. Кристаллизация была поразительно всеобъемлющей, сложной и прекрасной. Одни снежинки были холодно-белые, как отшлифованный изысканнейший фарфор, другие — тускло-белые, подобно тончайшему срезу слонового бивня, сделанному микротомом, третьи — обворожительно-белые, напоминающие тоненькие осколки белого коралла. Некоторые выглядели соединенными вместе тридцатью мечами, некоторые — нагромождением семи видов планктона, иные — кристаллами самого прекрасного обыкновенного снега, увосьмеренными, будто на них смотрели в калейдоскоп.
Снег был холоднее сжиженного воздуха — бывало, наблюдали, как упавшая в него снежинка плавилась, испустив дымок. Снег был необыкновенно твердым. Если бы он кристаллизовался в виде лезвия, им, несомненно, можно было бы бриться.
Когда по снегу ехала машина, он не только не таял, а наоборот, следуя принципу повторного смерзания, с резким визгом резал покрышки. Почти все сущее, что можно было назвать сущим, до того как пыталось разбить эти кристаллы, само резалось на мелкие кусочки, до того как пыталось растопить эти кристаллы, само превращалось в лед.
Какой пример следует привести, чтобы рассказать об этом холоде? О снеге, падавшем на разгоряченные лица следующих Верлену влюбленных в обледенелом парке, прижавшихся друг к другу щеками? Двое застыли в неподвижности, подобно раскрашенным фигурам Дали. Или о снежинке, упавшей на лоб издающего предсмертные стоны больного, мечущегося в страшном жару? Этот больной, находясь между жизнью и смертью, не отправился ни в ту, ни в другую сторону. А может быть, о снежинке, упавшей сквозь пролом в стене на едва горевшую керосиновую печурку нищего? Пламя застыло в неподвижности, будто сделанное из стекла.
Изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год... непрерывно падал и падал снег, будто это был конвейер фордовского завода. Падал беспрерывно, глухо, словно кто-то щелкал по листу олова.
На ветви росших вдоль улицы деревьев.
На почтовые ящики.
На опустевшие гнезда ласточек.
На крыши.
На дороги.
На водосточные канавы.
На крыши люков.
На речушки.
На стальные мосты.
На входы в туннели.
На поля.
На курятники.
На лачуги угольщиков.
И еще на ломбарды, в которых хранились свитеры.
На выпавший снег валил и валил новый, улицы были покрыты образующим мягкие линии снегом; через несколько дней, а может быть, и через несколько часов снегопада весь город замер в неподвижности, будто неожиданно заели зубчатые колесики кинопроектора. Из пространства Минковского[1] исчезла ось времени, и двигалось лишь противящееся снегу пространство в виде ровной доски.
Рабочий с коробочкой завтрака, висевшей на поясе, высунувшись наполовину из двери, взглянул на небо и застыл в неподвижности. Мяч, подброшенный вверх игравшим на площадке ребенком, повис в воздухе, будто пойманный в невидимую паутину. Прохожий, пытавшийся прикурить сигарету, склонив голову, заледенел, держа в руке спичку, пламя которой оставалось неподвижным, будто стеклянное. Клубы дыма, вылетающего из огромных заводских труб, как резвящиеся бесенята, завернувшиеся в черные простыни, висели неподвижно, словно застывший в воде желатин. Воробьишко, не успев замерзнуть шариком в воздухе, упал на землю и раскололся на мелкие кусочки, как электрическая лампочка.
И все это снова засыпало снегом. Ртутный столбик опускался все ниже, в итоге и шкала кончилась, а сам градусник укоротился настолько, чтобы показывать почти постоянную температуру.
Временами улицы вдоль и поперек покрывались трещинами, вздымая клубы снега. Но и их мгновенно заносило.
Однако вначале некоторым семьям удалось избежать оледенения. Это были семьи, носившие заграничные свитеры. В самих заграничных свитерах не было ничего, что способствовало бы этому, просто из-за того, что эти семьи не были бедными, крыши их домов не заваливало снегом, они имели горевшие ярким пламенем печи. Но и они в конце концов не могли не заметить, что пустота полок, где хранились продукты, становится угрожающей. Сидя вокруг попыхивающей печки, члены семьи стали наблюдать друг за другом, сколько кто ест. Потом стало не хватать угля, от диванов перешли к деревянным стульям, от деревянных стульев — к ящикам из-под мандаринов, от ящиков из-под мандаринов — к полу и стали осторожно отдирать с него доску за доской. Электрические лампы сменились керосиновыми, керосиновые — свечами, а затем и полной тьмой. Дамы в шелковистых мехах превратились в тощих лисиц, благородные господа, чистившие охотничьи ружья, думая о банковских счетах, превратились в облезлых, страдающих ревматизмом собак, их сыновья-студенты, зачитывавшиеся детективными романами, превратились в настоящих гангстеров, вооружающихся пистолетами и похищавших спрятанные в спальне матери консервы. Из-за темных окон вместо доносившихся оттуда в прошлом строгих выговоров служанкам и утонченного, приятного смеха, вызванного карточным выигрышем, теперь слышались ругань, крики, звук падения тяжелых предметов, рвущихся тканей, предсмертные вопли.
Главы семей по радиотелефонам, работавшим от домашних электростанций, непрерывно вели истерические совещания и в результате пришли к заключению о необходимости просить иностранной помощи.
Ответ на их радиограмму был такой: «Купите еще пять тысяч свитеров нового рисунка в идейную черно-белую полоску. А как насчет пятидесяти атомных бомб?»
Теперь каждому стало видно невооруженным глазом, что так или иначе придется начинать войну, заставив трудиться бедных, работать заводы.
Тогда один большой умник решил связать несколько палок, прикрепить на конце изогнутую проволоку и, просунув это подобие багра сквозь щель в окне, подцепить оледеневшего снаружи прохожего. В мгновение ока члены семьи в заграничных свитерах прекратили ссоры и, вцепившись в бинокли и радиотелефоны, затаили дыхание. Однако прохожий, не издав ни звука, рассыпался на мелкие кусочки.
Последний истерический взрыв саморазрушения. Игрушка со сломанной пружиной. Самый короткий путь возврата к бессмысленной материи. Казалось, последнее разумное, что следовало сделать, — это открыть окно, высунуть наружу руку и превратить себя в ледышку.
Но, как ни странно, теперь, когда все сущее должно было заледенеть, осталась крыса, которая жила такой же точно жизнью, что и раньше. Крыса из того самого ломбарда, где лежал свитер из старухи. Крыса искала, из чего бы сделать гнездо для своих детенышей, которые вот-вот должны были родиться.