— Я слышал, что греки до сих пор не смеют оторвать щит, который русские прибили им на царьградских воротах, а гречанки до сих пор пугают непослушных детей тем, что придут русские дружинники?
— Ты, Василий Дмитриевич, на подвластный тебе Великий Новгород никак не насмелишься пойти, — уязвил Киприан.
Не видя каких-то других возможностей выразить свое негодование, Василий и повелел тогда Киприану больше не усердствовать[62] на молитве, так сказав:
— Мы имеем церковь, а царя не имеем и знать не хотим!
Опрометчиво, неосторожно поступил Василий. Что бы задуматься ему: почему не шли на такой шаг до него великие пращуры, даже и отец, самовольно решавший вопрос о поставлении митрополитов? И Киприан, всегда такой несговорчивый, не остерег, послушно исполнил волю его.
Кто-то, а может, то и сам Киприан — темна вода во облацех воздушных! — донес слова Василия до ушей константинопольского патриарха Антония[63]. Тот пришел в великий гнев, который высказал в присланной в Москву грамоте.
«Святой царь, — читал Василий, не соглашаясь уже с этими двумя словами о царе константинопольском Мануиле, ибо, на его взгляд, все цари — люди светские, мирские, какие бы заслуги и добродетели ни имели, — занимает высокое место в церкви; он не то что другие поместные князья и государи…» Обличая великого князя московского за его греко-ненавидение, Антоний писал: «… за что пренебрегаешь ты меня — патриарха — и вовсе не воздаешь мне чести, которую воздавали предки твои, великие князья, — презираешь и меня и людей, которых я посылаю к вам, так что они совсем не имеют у вас чести и места, которые всегда имели люди патриаршие?.. Со скорбью слышу еще, что и о державнейшем и святом моем самодержце позволяешь себе некоторые предосудительные речи; доносят мне, что препятствуешь митрополиту — что есть дело совершенно невозможное — поминать имя царя в диптихах и что говоришь: «…церковь-де имеем, а царя не имеем и нисколько о нем не помышляем». А в заключение патриарх поучал великого князя, что великий грех презирать его — патриарха, который представляет собою Христа, и что император греческий имеет великое право на уважение по своему исключительному положению в церкви и по своим исключительным заслугам перед ней.
По мере чтения гнев и несогласие в сердце Василия росли, тем более что ему слишком хорошо ведомо было, в сколь плачевном состоянии находится Византия, теснимая османскими турками, которые пришли на смену туркам сельджукским. А патриарх, словно бы и не знает о том, что у «святого царя» Мануила нет уж ни Малой Азии с Фракией, ни сил и средств на защиту даже и столицы своей, продолжает жить днем давно прошедшим.
Василию впервые за время правления пришлось отменить собственное же распоряжение, и чувствовал он себя от этого обиженным, словно бы щелчок по носу получил. Киприан не преминул поучительствовать:
— Велика заслуга Византии в отражении наскоков иудаизма и магометанства, которые ведь смеют ставить под сомнение божественное сыновство Иисуса Христа и материнство Богородицы. И Византия — родная матерь Руси, негоже дитяти противоречить родительнице.
— А как же, отче, говорил ты, что Москве суждено будет когда-нибудь стать Третьим Римом?
— Да, говорил, — не смутился Киприан, — и буду говорить! Ни болгары, ни сербы, ни румыны, равно как ни осетины с грузинами, не в силах защитить православие. А Византия нынче между двух жерновов.
— И мы, однако же, меж двух каменьев мельничных оказались?
— Верно! Еще и в этом сказывается наше кровное родство с Византией.
Василий соглашался, что есть что-то родственное в судьбах двух стран — как у Византии, и у Руси тоже особая роль в борьбе Азии и Европы, и тем рассуждением утешился, что старших родственников, какими бы они ни были, надо почитать.
Ну, Византия — ладно, Византия — пусть, а вот как жить с Ордой дальше? Поначалу Василию вроде бы все ясно было: ехать с дарами к Тохтамышу и постараться заполучить ярлык на Нижний Новгород. Василий Румянцев в своих тайных писаниях увещевал поспешать, а в последнем его «хитро из-мысленном» (с простой перестановкой букв) донесении сказано так: «Яблоки созревают, налились и доходят, поспевают». А Тебриз своей криптографией (его тайнопись в том, что он чередует числа, обозначенные буквами, а также точками, черточками, кружочками)[64] намекает, будто дни Тохтамыша сочтены, что на смену ему вот-вот явится Железный Хромой — Тамерлан, он же Тимур. Может, и так это, однако известно еще, что «вятские татары» разорили Рязань, а царевич Бектут взял Вятку — так свою силу показывает ордынский правитель, чтобы не вздумал северный «улусник» свою волю заявить.
Но если в отношениях с Ордой была уж немалая история, в которой можно попытаться найти себе подсказку, выискать какой-то проверенный путь, то причинные связи Руси с Литвой и Польшей распутать, казалось, просто немыслимо. Польский посланник Август Краковяк оказался верным доброхотом, Василий был с ним щедр и получал важные Известия. Однако словами одними он утешиться не мог, нужны были дела, а они зависели от него одного лишь. И может быть, достало бы у него мудрости и решимости предпринять какие-то действия, кабы не удерживало сознание того, что Витовт-то ведь — и родственник, и союзник, как договорились в свое время в Трокае. Однако что же получается теперь?
В год, когда умер Дмитрий Донской и Василий принял русскую державу, Витовт вступил в смертельную схватку с Ягайло. Чтобы одолеть его, заключил договор с немцами, для которых борьба двух литовских князей была на руку. Три года ожесточенно дрался Витовт, а нынче вот вдруг взял и переметнулся, как оборотень, неожиданно и вероломно напал на один рыцарский отряд, захватил несколько немецких укрепленных замков. Совершив такое предательство, он предложил Ягайло заключить мир, на что тот охотно пошел: по договору Витовт получал достоинство великого княжества Литовского на правах самостоятельного государя (стал-таки великим князем!), обещая польскому королю неразрывный союз и полное свое содействие в случае любой надобности. Бывший наместник Ягайло на Литве брат его Скиргайло получил княжество Киевское.
Витовт все верно рассчитал, и он не упустил в своих расчетах и того, что два сына его (а других у него не было) и брат остались заложниками у немцев. Бывшие союзники не простили предательства — детей Витовта отравили, брата взяли в оковы. И не то только задевало Василия, что в состав владений великого князя литовского входило вдвое больше русских земель, чем литовских, но путь, каким пришел его тесть к могуществу: если сумел он пожертвовать двумя сыновьями и родным братом, то как же может обойтись в случае необходимости с зятем своим, с московским великим князем?
Василию очевидным становилось, что хоть и породнились они с Витовтом, однако, как и прежде, остались чужды друг другу. Властный и вероломный человек, Витовт руководствуется везде и во всем единственно лишь правом сильного, он, наверное, уж и к Василию относится сейчас как победитель к побежденному, а на захваченные русские земли смотрит как на свои завоевания, как на подвластную среду. Для него не существует понятия отчины — той земли и тех людей на ней, которых надо любить, опекать, относиться по-отечески. В отце своем видит Василий и честь свою, а честь Витовта — в рыцарских достоинствах его личности, в необходимости чувствовать себя постоянно лишь победителем. Потому-то и сыновей с братом лишился, что пустился во все тяжкие. Не зря Данила назвал его «неверником правды», сразу разгадал его нутро.
Эх, Данила, Данила… Рано ты ушел, как пригодился бы ты сейчас великому князю!
На место покойного Бяконтова взял Василий давно ему приглянувшегося боярина Максима. Высокий и сильный, хоть и гибкий, ровно ивовый прут, Максим все приказания великого князя исполнял проворно и неслышно — ни лишнего слова, ни неверного движения. И все желания своего повелителя вовремя угадывал, проявляя постоянно здравую сметку, некую лукавинку и врожденное чувство меры, подсказывавшее ему правильный подход, наиболее точную линию поведения с окружающими его такими разными людьми — от государей до холопов.