Поблизости от усадьбы ростовщика на берегу Черторного притока и тот боярин жил, у которого Живана была в невольницах. Андрею не хотелось идти к боярину, но поддался уговорам заробевшего вдруг Пысоя, о чем потом очень сожалел, потому что из-за этого совместного похода все, кажется, и приключилось.
Как выяснилось, Живана раз один лишь, и то мельком, в церкви видела Пысоя, вовсе не собиралась замуж за него идти, хотя и сказала, что хотела бы получить волю у боярина. Но Пысой из этих слов ее большие мечтания свои составил и сам в них поверил. Да, может, так бы оно и сталось, может, и глянулся бы он ей, не явись вместе с ним Андрей. Не то чтобы она сравнивала их, выбирала, капризничала, и не то чтобы Пысой проигрывал Андрею по обличью или был каким-то пыжиком — нет, и он, рослый, крупный, даже как бы и поважнее, позначительнее из себя выглядывал, нежели друг его в черной долгополой ряске. Загадочна душа человеческая, а душа женщины и вовсе не известно, чем руководствуется в своем выборе и в своих решениях. Почему показался ей Пысой непримечательным? Был Пысой вскидчив, резок, нетерпелив, а белое лицо Андрея, легкая осанка его являли пример спокойствия и устроенности, по взгляду его глубоко утопленных и потому не ясно какого цвета глаз нетрудно угадать было, как далек он от суеты будней.
Андрей раскаялся, что пришел, сразу же, как только Пысой рассказал о его соболиной шапке. Получилось, что Андрей против желания своего как бы нарушил заповедь Господню — «когда творишь милостыню, не труби перед собою, как делают лицемеры в синагогах и на улице, чтобы прославляли их люди». А Живана с улыбкой, но вполне серьезно заявила, что раз ее выкупили за шапку Андрея, то она в таком случае становится его невольницей.
Сначала Андрей с Пысоем ее слова приняли как шутку, но Живана взяла их за незыблемое основание, неминучее начало, хотя скоро с несомненностью ясно стало, что словами этими она только лишь прикрывается, отговаривается.
Живану нельзя было, пожалуй, назвать красивой, но лицо ее сияло замечательной выразительностью. Она чуть подкашивала на один глаз, и этот порок вовсе не уменьшал ее дивной привлекательности, но, напротив, делал взгляд ее очень ласковым, лукавым и веселым — таким, какой может увлечь человека до болезненной страсти, что и произошло с Пысоем.
Он настойчиво преследовал ее, канючил: «Ну почему, почему ты не хочешь замуж за меня пойти?» Слышал в ответ: «Не догадываешься сам?» — «Нет». — «Что же, голова у тебя для того только, чтобы щи хлебать?» — смеялась она. «Нет, еще и меды пить, — надеялся он поддержать игривость общения, — да еще шапку носить». — «Вот-вот, дурень ты, Пыска!» — заключила она уже всерьез и с сердечной печалью.
Живана уехала от боярина, в рабстве у которого находилась с малых лет своих сиротских, стала жить трудолюбезно, кормясь тонкостным рукоделием. А когда поняла, что не может мирская судьба ее задаться, решила идти в монастырь, чтобы жить в постах и молитвах, в чтении божественных писаний, в умилении и в слезах. Иноческий идеал для оскорбленной женской личности был исключительным и самым высшим идеалом существования, ибо в нем одном только она и находила удовлетворение своим нравственным самостоятельным стремлениям: между семьей и монастырем ей не было места. Этим нравственносамостоятельным путем шли в основном вдовы, но и девицы немало постригались в монастырь — из тех, что увечны или стары, так что замуж взять их никто не хочет. И как редкое исключение были среди инокинь девицы и такой вот судьбы, как у Живаны.
5
Пысой, верно, ждал Андрея возле монастыря, но на этот раз не побежал ему встречь, видно безошибочно догадываясь, что и нынче обнадеживающих слов не услышит.
Андрей кивком головы позвал его за собой: еще утром уговорились, что вместе пойдут к игумену Александру, в послушание к которому хотел поступить Пысой.
В келью Александра войти без сугубого поклона было невозможно: дверной проем низкий, а Пысой, как и Андрей, росту преизрядного. Так и за порогом встали — в поясном преклонении. У Александра в келье в это время находились два монаха. Они стояли, сложив на груди в молитвенной кротости свои натруженные, крепкие руки, смотрели на вошедших приязненно.
Александра преемника основателя монастыря Андроника, знал Андрей много лет и любил его истинно по-братски. Если Сергий Радонежский был в Троице полным владыкой ума и сердца Андрея, то с Александром были они просто сотоварищи и сопостники. И судьбы жизненные у них были схожими. Александр тоже рано осиротел, тоже много поскитался по свету, тоже пережил горе, перевернувшее всю жизнь. Когда рассказывал Александр, как он в двадцать лет потерял сначала малютку-сына и как следом за ним ушла и двадцатилетняя жена, Андрею слишком понятны были его чувства: и в его жизни за одной страшной бедой последовала вторая, такая же неотвратимая. Оба они одинаково остались с сокрушенными и неутешными сердцами. В минуты особой откровенности поверял Александр самые тягостные свои воспоминания того, как он целые дни проводил на могилах жены и сына, друзья ходили за ним неотступно, боясь, что он с горя что-то сделает с собой, наложит руки на себя и тем тяжкий грех совершит против Бога. И совершил бы — это так было ясно Андрею! — ибо жизнь казалась совершенно бессмысленной, и не устерегли бы его друзья, не содрогнись он сам от мысли, что самовольный уход из земной жизни — это отступление от Бога живого и животворящего, это измена, нарушение присяги, данной Богу при крещении, это разорение святого, праведного и вечного Божьего закона, это оскорбление вечной и бесконечной Божьей правды, оскорбление Господа самого. И он сумел преодолеть великий искус — прервать своей рукой нить своей жизни, оставил себя пригвожденным к кресту страданий, хотя бесы и нашептывали ему советы насладиться свободой, подобно тому, как иудеи говорили Христу: «Сойди с креста — и уверуем». Не уклонился Александр от страданий, не позволил себе отделиться от Бога, а затем и всю свою жизнь без малого остатка посвятил одному Господу. Да и как было не сделать это ему, православному христианину, если даже начальник синагоги Иаир, когда умерла у него единственная дочь, презрев заповедь единоверных своих иудеев, при толпе свидетелей пал к ногам Иисуса Христа!.. Все это было слишком понятно Андрею, слишком близко и сокровенно.
И как кровь людская льется, оба они видели — один на Пьяне, второй на поле Куликовом.
Для обоих почти в одно время настала пора возмужания, пора гражданских тревог и душевных метаний, каждый чувствовал необоримую потребность выразить себя как сына своего времени, каждый понял, что как врага можно поразить мечом, так тьму можно разогнать делом, светлым, служащим добрым силам жизни. Александр переводил с греческого многие умные книги, а Андрею вложил Всевышний оружие более сильное, чем меч, — кисть изографа. И для обоих нормой жизни стал всепоглощающий труд: не только лес вырубать, дрова колоть, воду носить, огородничать, расчищать пашни, главное — ежедневные до изнурения труды ума и души.
К такому труду думал Андрей приобщить и Пысоя, с тем и ввел его в келью игумена. Сказал коротко, какая печаль подтолкнула Пысоя на иноческий подвиг, тот подтвердил, что да, в миру спастись ему не мощно, что там одни только мятеж да злоба. А когда Андрей сказал, что Живана в Хотьковский монастырь решила пойти, Пысой воскликнул:
— Тогда и я в Хотьковский! Я знаю, где это, буду с ней вместе[55].
Александр с укоризной посмотрел на Андрея: мол, кого ты привел! Повернулся к поставцу — узкому ящику с полками без дверец, выбрал из пачки пергаментных свитков один лист.
— Аз, буки ведаешь? Чти вот здесь.
— Азбуку я ведаю… Умею, — похвалился Пысой и начал читать медленно, спотыкаясь, но все же верно передавая смысл написанного: «Песни песней Соломона… Да лобзает он меня лобзанием уст своих! Ибо ласки твои лучше вина. От благовония мастей твоих имя твое — как разлитое миро; поэтому девицы любят тебя. Влеки меня, мы побежим за тобою, — царь ввел меня в чертоги свои, — будем восхищаться и радоваться тобою, превозносить ласки твои больше, нежели вино… На ложе моем ночью искала я того, которого любит душа моя…» — Пысой залился краской, рот растянул в улыбке.