Тургенев мне зудит в ухо, дескать, изучай травы, а какие тут травы? Я крапиву от лопуха с трудом отличаю, и то все больше на ощупь. Но ведь он упорный, не зря русский классик. Видит, что уговоры не действуют, начал меня дразнить. Сколько, говорит, ни стучись природе в дверь, не отзовется она понятным словом. Нет, говорю, как же. Разве нас не один садовник приклеил друг к другу? Встал, поплелся. Ботанизирую.
Это вот, изволите видеть, куст. Веточки. Листики. А! Колючки. По-моему, шиповник. Приосанился я перед этим шиповником, начал вспоминать, что там русские классики сочли нужным сообщить о нем потомству. Вместо этого вспомнил Кузмина: «брюссельская капуста приправлена слезами…». Высморкался и с позором ретировался.
Склон, обрыв, песок обнажен у корней сосны. Внизу блещет ручей, над ручьем — мостик павловского ампира, поперек моста лежит ничком дитя и плюет в воду. Хороший ребенок, спокойный. Другой бы на его месте ловил тритонов и отрывал им лапки. А может, здесь просто не водятся тритоны. Знаете, смешные такие. Рыбы с ногами.
Я присел на толстый корень и стал сверху смотреть на воду, которую поторопился назвать ручьем. Ручей, худо-бедно, должен бежать и литься, а эта вода казалась неподвижной. Правда, она ярко блестела в лучах солнца и по берегам очень красиво была обрамлена какими-то растениями. Я смотрел на ее неподвижный блеск, неглубокий блеск стекла; потом тихо-тихо сполз в яму между корнями, прикрыл глаза… Лежать в теплой песчаной яме было приятно; когда я поднялся, у меня шумело в ушах.
Я свернул с дорожки и сразу же нашел эндемичный вид флоры. Эндемичный вид двоился, мерцал, был прекрасен и не подлежал описанию: такое, что и разобрать нельзя — елка не елка, цветок не цветок. Я посвятил его опытному натуралисту Кузмину. «В глазах плывет размытая фиалка, — Так самого себя бывает жалко!»
Слава Богу, в Павловске при вокзале есть буфет, очень чистый. Думать о природе, сидя в этом буфете, было как-то проще.
Вот и зима скоро, думал я. Ветер дует, снег… да, пошел и вдруг повалил хлопьями; сделалась метель. Я видел этот парк во все четыре времени года, и, должен сказать, в общих очертаниях — в чем-то главном — он оставался одним и тем же. Летом проще чувствовать себя тритоном; зимой это как-то совсем безрадостно. Зато зимой этот буфет уютнее, он кажется убежищем и пещерой, вырытой в песке ямой, куда не дотянутся ничьи жадные руки.
Внезапно сквозь буфет, сквозь лето прошел первый порыв первого зимнего ветра. Тритон съежился. Ветер крепкий, подумал тритон, потопит нас среди зыбей, как обессмысленные щепки победоносных кораблей.
«Это Фет? У него вообще слишком много описаний природы».
Господи Боже. Как сказала незабвенная Лолита, предлагаю похерить этот разговор и пойти купаться.
Мысли о данном свыше
Когда Леандр утонул, Геро упрямо продолжала выходить к берегу со своим фонариком. И была вознаграждена: в одну прекрасную ночь приплыл новый Леандр, краше первого. Увидев такое чудо, Геро, наверное, сперва слегка поплакала, но вряд ли удивилась. Потому что ждала. Потому что ночь и фонарик — это заведенный порядок вещей, в котором сам-то Леандр, если честно, пятая или какая там спица. Горит фонарик — кто-то должен приплыть. Ну, приплыл и приплыл. Потому что привычка.
Значит, говорите, общеполезные последствия, необходимые для благосостояния человечества. Примерно так: подлец человек, и подлец тот, кто его. Привыкнешь, гласит бессмертная пословица, так и в аду ничего. Привыкаешь, чтобы не нанести урона человечеству. Чтобы не погибнуть. Не задаваясь вопросом, для какой такой, собственно, высшей цели гибнуть не следует.
Я сам понимаю, что передергиваю — и это тоже по привычке. Мироздание — такой станок, в котором каждый винтик на своем месте, но — если посмотреть в микроскоп — и этот винтик — хозяин над какими-то совсем маленькими станками. Представление о важности их бесперебойной работы — иллюзия лишь в той мере, в какой могут быть иллюзиями любые мораль, социология, фокусы науки и техники. У человечества есть привычка изобретать вечный двигатель. Это всего лишь дело чести.
Только по привычке мы делим свои привычки на вредные и хорошие. Хорошая привычка бегать по утрам. Вредная привычка пить по утрам херес. Привычка доверять. Привычка обманывать. Опаздывать, приходить вовремя, спать на левом боку, не спать ночью, принимать снотворное. Класть пальцы в рот, огрызаться, жевать жвачку, тянуть резину, медлить, исправлять, отворачиваться, не проходить мимо, мечтать. Привычка над всем этим помногу думать.
Не все ли равно, если и в добром, и в худом важны прежде всего их предсказуемость, линейность, причинно-следственные связи, подлежащая осмыслению последовательность событий. Размеренность жизни как точечная ликвидация хаоса. Все будет хорошо; достаточно плошку, ложку и поварешку поставить, положить и повесить на отведенное им место. Не найти вчерашние носки там, где оставил бутылку хереса. Найти херес вместо носков кому-то, может быть, приятнее; но так ли велика разница? По-настоящему прискорбно не найти ничего там, где должно быть хоть что-то.
Высшая доблесть: собственноручно заводить часы своей жизни, чтобы потом никого не упрекать в порче механизма. Люди, у которых все раскидано как попало, всегда ищут виноватого, зато с ними, как правило, веселее. Тут уже надо либо выбирать, либо привыкать к исторически сложившейся данности.
Так что, это действительно заменяет счастье? Говно вопрос; разумеется, нет. Замены счастью не существует, как — вполне возможно, хотя недоказуемо — его самого. Это не мешает нам переживать какие-то моменты с такой остротой восприятия, ужаса и сострадания, что сознание отменяется, а вместе с ним отменяются хаос и необходимость с хаосом бороться. Кто-то прочтет и скажет: да подотрись ты своим катарсисом. Это неблагородно. Древние римляне, например, подтирались надушенной тряпочкой, а один из героев Рабле — теплым гусенком. Я только не помню, нужно ли предварительно свернуть гусенку шею, чтобы не ущипнул. С другой стороны, если щипки войдут в обыкновение, станут частью некоего ритуала… Будем привыкать.
Ночью в дождь пишу на север
Здравствуй. Здесь все спокойно, за исключением моря. Море неспокойно. В жизни не видел такого неспокойного моря, и все с каким-то, ты знаешь, странным намеком на возможность трансформации природных бурь в житейские. Что там сейчас творится, в толще воды? С берега не видно, или видно, но плохо; так, одни догадки. И еще дождь. Но дождь не каждый день.
Все бухты в траве. Высыхать она, конечно, не успевает. В таких условиях трава успевает только гнить. Помнишь, как пахнут водоросли? Так вот, когда они как положено сохнут и крепко пахнут, я люблю. Но теперь они не сохнут, а гниют и воняют. Тоже крепко. Этой вони, мне кажется, не выносят даже те маленькие морские блохи, которые в таких водорослях живут. Летят и расползаются в разные стороны, куда попало. Все больше мне на ноги.
Паперть местами сухая, когда нет дождя, но вообще на ней больше мест, где вечные лужи. Лужи перед кабаками — самые глубокие. Людям, даже если они не посещают кабаки, среди таких луж тоже никак не просохнуть. Но кабаки посещают все. В том числе те, кто пьет главным образом дома. Раз шторм, и дождь, и отпуск у людей, так совпало, нужно же иметь светскую жизнь. Поддерживать отношения. Сначала завязать, а потом поддерживать, не зная, как развязаться. Раз в день на паперть хожу обязательно, смотрю, кто там в кабаках сидит. Все друг друга знают уже, ну и меня тоже. Я здесь как местный. А у людей отпуск совпал со штормом. Жалко их. Сижу с ними в кабаках.
В горах тоже просыхать не успевает. По этой причине я разбил велик до последнего винтика. Подумал, раз дождя нет… Вот, потом подумал, не следует кататься в горах по непросохшим дорожкам, отсутствие дождя иногда ничего не значит. У некоторых дорожек вид был вполне просохший, и вдруг оказалось. Там, где оказалась глина, совсем беда. Кажется, что весь склон куда-то едет, а не я вниз по склону вместе с великом и кусками глины. Хорошо, что никакие камни на голову не упали. В бухтах сверху иногда падает. Дождем их вымыло, наверное.