Литмир - Электронная Библиотека

Надя слушала, почти не обижаясь. За три года она почти привыкла к бабушкиным монологам о ее, Надиной, ничтожности. Вера Андреевна как будто бы читала заунывный рэп единственному благодарному слушателю.

Так она говорила, говорила и вдруг умолкла на полуслове – заметила юбку. Вернее, заметила свои бывшие шторы в новой Надиной юбке.

– Это… что?

Надя принялась объяснять – суетливо, в заискивающей интонации. Она чувствовала себя жалкой, потому что точно уже по выражению бабушкиного лица знала наверняка, что объяснения не помогут. Так и получилось. Бабушка выслушала, а потом спокойно сказала:

– Ты должна это распороть. Немедленно.

– Но… Куски будут слишком маленькими. Шторы все равно нельзя вернуть, – попробовала спорить Надя.

– Это уже мои проблемы. Не думала, что ты еще и воровка.

– Да эти шторы пылились в твоем шкафу три года! И еще столько же пропылились бы! – не выдержала Надя. – А мне нечего носить. И еще… Мне эта юбка для учебы нужна.

– Для чего? – прищурилась бабушка.

– Я буду поступать в текстильный институт. Я люблю шить. Хочу этим заниматься.

– Ну-ну, – криво усмехнулась бабушка. – Посмотрим, как ты туда поступишь. Максимум, на что ты способна, – продавать одежду, а не создавать ее.

И ведь как в воду бабушка глядела. Но, разумеется, тогда, почти двадцать лет назад, Надя не могла об этом знать.

– В общем, ты знаешь, где лежат ножницы. Ты должна распороть свое безвкусное платье и вернуть то, что не тебе принадлежит. Мою ткань.

Надя не посмела возразить. Глотая слезы, она осторожно распарывала швы.

Когда все было готово, бабушка удовлетворенно кивнула, а потом аккуратно сложила ткань в пакет.

– Вот. Когда пойдешь завтра в школу, занеси с утра на помойку. Не думаю, что из этих обрезков получится что-то приличное.

Надя сидела у кровати умирающей бабушки, пила черничный компот и читала Ирвина Ялома. В семьдесят пять лет он написал книгу о смерти – о том, как не отрицать ее и не бояться. А бабушка уже две недели не разговаривала ни с кем. Она по-прежнему отказывалась от сиделки – как только об этом заходила речь, сдвигала брови и складывала пальцы в узловатую артритную фигу. Ходить ей становилось все труднее. Путь до туалета занимал пятнадцать минут. Она шла вперед, и у нее было выражение лица альпиниста, покоряющего Эверест. Упрямая воля к победе. Только альпиниста ждали впереди ослепительные вершины, завораживающие пропасти да бьющая в глаза небесная синева. А бабушку – старенький унитаз, польская кафельная плитка и выматывающий обратный путь.

Присутствие родных ее вроде бы развлекало. Хотя смотрела она неласково, а когда с нею заговаривали, сжимала губы в жесткую серо-желтую черту и отворачивалась к стене. Но каждый раз, когда Надя собиралась уходить, бабушка смотрела на нее с таким жалобным ужасом, с такой влажной мольбой, словно она впервые в жизни проснулась, осознала бессмысленность всего, что было до, и сразу же, глаза в глаза, встретилась с чудовищем, черной дырой, с самой смертью. И пыталась сказать Наде глазами: не оставляй меня с этим наедине.

«Я все понимаю, – пыталась молча сообщить Надя. – Я не уверена, что люблю тебя, но я понимаю и сочувствую. И если ты захочешь попросить прощения, но думаешь, что это мелко, глупо и несвоевременно, то… Это ничего не изменит, но будет многое значить для меня».

Были дни, когда бабушка будто бы понимала.

Так они молча и смотрели друг на друга, и со стороны выглядели просто молчащими женщинами, но на самом деле Надя была исповедником, отпускающим грехи. Ну или просто хотела в это верить.

А может, ничего такого и не было. Может, она все придумала, а бабушка так и не поняла ничего.

Наде хотелось крикнуть в эти угасающие глаза, блеклые, как застиранная штора: почему ты так со мной? Кто дал тебе право? Почему ты всю жизнь заземляла меня, обрубала мне крылья? Видишь, в кого ты превратила меня? Видишь, я стала тем, кем ты меня всю жизнь видела. Я тебе не верила, а ты оказалась права – но не потому, что предсказывала будущее, а потому, что сама его лепила. Лепила из меня. А стала я никем. Ничтожеством.

Стоп.

Нельзя так.

Это уже не та бабушка, которая била ее по щекам. Не та бабушка, которая заставила распороть прекрасное платье. Это другой человек, слабый, желтый, почти не существующий.

А прошлого в любом случае не вернешь.

Надя где-то прочла, и ей понравилось: «Только тогда мы по-настоящему становимся взрослыми, когда перестаем мечтать о лучшем прошлом».

Вера Николаевна никогда не слыла сентиментальной. Совсем даже наоборот – ученики девятого «Б», над которым ей было навязано классное руководство, прозвали ее Сухарь Бородинский, за эмоциональную скупость, бедность реакций и воспетую школьным фольклором жесткость.

Вера Николаевна понимала, что отчасти они правы. Однако когда крошечный человечек, вчерашняя часть ее плоти и сегодняшнее совершенно самостоятельное существо, серьезно взглянул на нее припухшими загноившимися глазами, а потом улыбнулся, доверчиво и беззубо, что-то оборвалось у нее внутри. Как будто под сердцем тихо запела волшебная виолончель. И это было так неожиданно, так восхитительно, больно и сладко, что Вера Николаевна, посерев лицом, осела на стул. Вокруг нее засуетились больничные нянечки, кто-то пихнул ей под язык таблетку валидола – она вяло попыталась оттолкнуть руку, но ее не слушали. Крошечного человечка унесли, волшебная виолончель, всхлипнув, умолкла.

Потом одна из соседок по палате – одышливая, дебелая и светлобровая, похожая на гибрид молочного поросенка и личинки гигантской мухи, снисходительно объяснила: это была ненастоящая улыбка.

Младенцы, которым от роду два с половиной дня, не умеют улыбаться осознанно, просто когда отходят газики, у них расслабляется рот. Шутка природы. Рефлекс. Биология.

Вера молчала, сжав под одеялом кулаки.

Ей хотелось сорваться с места, орлом упасть на кровать соседки и бить ее кулаками по лицу. Чтобы она замолчала, чтобы не смела говорить такие страшные обидные вещи. «Это у твоей дочки газы, – неслышно бормотала она, отвернувшись к стене. – Потому что сама пердишь всю ночь. Спать невозможно. А моя – улыбается. Никакой биологии, только интеллект и любовь. Но тебе не понять. Тварь. Тварь».

Конечно, она ничего не сделала. Она же не торговкой сухофруктами была, а учителем русского языка и литературы. Пыталась привить трудным подросткам любовь к Толстому (которого в глубине души считала тяжеловесным) и Достоевскому (которого, как и всех нытиков, недолюбливала).

Потом эта внезапная чернокрылая ярость не раз возвращалась.

Ярость была поводырем согревающей нутро виолончели, шла с нею рука об руку. За нежные вибрации струн приходилось платить застилающей глаза ледяной мутью.

Томочке три года. У нее огромные глаза и боттичеллиевские кудри, она уже умеет читать по слогам и выговаривает все буквы, даже трудную «щ». Она рисует, высунув кончик маленького розового языка, напевает под нос песенки из мультфильмов, бормочет что-то детское, и это так трогательно. Она не похожа на сверстников, она – совершенство.

А какая у нее пластика, какая богатейшая мимика, как она отбрасывает золотые локоны коротким движением головы, как она смеется, как закусывает губу. Всем этим Вера Николаевна была готова любоваться целыми днями. Даже когда дочь засыпала, она часто замирала над маленькой кроваткой и, сложив ладони у сердца, прислушивалась к нежному медовому дыханию, присматривалась к подрагиванию детских бархатных ресниц. О чем думает ангел, что ему снится?

К семи годам Томочка Сурова уже была маленькой женщиной. Волосы по пояс, изящество заморской статуэтки, балетная спина, гордо вздернутый подбородок, космические блестящие глаза. Разумеется, Тома отправилась в ту школу, где учительствовала ее мать.

И вдруг однажды (первая четверть ее первого учебного года подходила к концу) застенчивая молоденькая Маргоша, учительница начальных классов, робея, обратилась к Вере в коридоре:

46
{"b":"231678","o":1}