И вдруг будто чего-то испугался, с робостью проговорил:
— Простите, господин Нейман, ежели я чего-нибудь не так...
— Нет, почему же, все правильно. Скажи, товарищ Каргапольцев, ты в партии состоял?
— Нет, в комсомоле был, — Иннокентий не боялся этой откровенности, потому что в плен попал с комсомольским билетом в кармане. Правда, другим раньше он об этом не рассказывал.
Рудольф потихоньку постукивал вилкой по столу.
— А я когда-то состоял в Коммунистической партии, — тихо проговорил он. — Потом по дурости выбыл.
Он поднялся из-за стола, потянулся.
— Время позднее, давай спать, друг Иннокентий. Твоя казарма далеко, на дворе дождь и темень.
Нейман постелил гостю на тахте, а сам ушел в спальню. Они долго не могли уснуть: у каждого были свои заботы, свои думы.
Хозяин думал о том, что он странным образом верит и симпатизирует этому русскому парню, что у парня этого честная душа, только мечется она у него, попорчена чуть: такое соврать о вернувшихся на родину пленных! Не может этого быть, тут что-то не то. От несчастий все это у него, от страха.
Гость с тревогой думал, что зря, пожалуй, открылся этому немцу. За четыре года Иннокентий ничего плохого о нем не слышал, но черт его знает, все же немец.
Иннокентий, наконец, заснул. Спал он беспокойно.
Время никогда не останавливается, оно идет и идет... Минуло два месяца с того дня, как Иннокентий был первый раз в гостях у Неймана. Теперь они встречались чаще, отношения их стали ближе, но механик ни разу не возвращался к той незаконченной беседе. Он, видимо, ждал, когда Иннокентий сам расскажет о своей жизни в плену. А у Каргапольцева не было желания тревожить зарубцевавшиеся раны. Но однажды у них снова возник разговор о патриотическом долге, о Родине. Жена Рудольфа, белокурая Изольда, не мешала их беседе. Иннокентий уже привык к Рудольфу, обращался к нему на «ты».
— Ты как-то спрашивал, много ли у меня грехов перед Родиной? Могу покаяться.
— Очень хочу знать о тебе побольше, мой друг. — Нейман повернулся к гостю, поудобнее устроился на тахте.
— Ну, слушай тогда... — Иннокентий поднялся со стула, медленно заходил по комнате.
— Все началось 23 октября сорок второго года в девятнадцать часов сорок с чем-то минут, когда мой самолет, подбитый зенитным снарядом, упал в тылу врага. С этого началась моя жизнь в плену. — Каргапольцев расстегнул верхнюю пуговицу рубашки.
— Прошел я, стало быть, свой срок в лазарете и вот привезли меня в Бобруйский лагерь... Нашего брата там тысячи: многие чуть живы, диву даешься, в чем держатся. Обмундирование у меня было еще ничего, а другие все оборванные.
Освободили мне, стало быть, в бараке местечко на нарах, и стал я военнопленным за номером 43872, фамилия моя, имя с того дня исчезли. Даже для меня самого. Отзываюсь только на номер.
Иннокентий остановился, задумался.
— Не знаю, о чем рассказывать. Если все по порядку — длинно получится. Да и не ново, ты про такое сколько раз слышал, однако.
— Говори, друг.
— Ладно. Жратва жуткая: кусок хлеба, баланда из грязной свеклы, из гнилой капусты. Кто мог ходить, выгоняли на расчистку дорог и развалин. В долгие ночи обдумывали план побега. Один раз, когда мы работали в городе, укрылся меж развалин и просидел дотемна. Всех увели в лагерь, а я решил пробираться к своим. Куда идти, понятия не имел. Не успел добраться до городской окраины, схватили, всыпали. Обмундирование отобрали, выдали лохмотья — и в карцер на две недели... Ладно. Не буду на такие подробности время тратить. В общем, прожил я так целый год, ослаб, сил нет... Как-то приехали к нам офицеры РОА, махровые, значит, изменники, под угрозой расстрела записали нас в свою армию. Я со своей мыслью тогда был: думал, оттуда будет легче убежать к партизанам или махнуть через линию фронта. Собрали из нас команду, человек двести «добровольцев», привезли в Люблин. На второй день всех, кто имел высшее или среднее образование, по одиночке вызывали к коменданту пункта формирования... Одним словом, получил назначение в школу пропагандистов под Берлином, в местечке Вустрау. Началось наше обучение. Что ни урок, то восхваление фашизма, клевета на все советское. Когда стало невмоготу слушать эту брехню, я снова бежал, опять поймали. На этот раз не били, а доставили прямо в гестапо. И началось: кто, куда, зачем? Рассказываю, как есть. Видно понравилась моя прямота: направили в «зондеркоманду», в особую, значит, команду, почти в самом Берлине. Иногда эту команду называли «экономическое бюро». Кого там не было: экономисты, инженеры, врачи, агрономы... Чем занимались? Разбирали литературу. При «зондеркоманде» была большая библиотека. Туда свезли, однако, все специальные книги, награбленные на советской территории. Я отбирал литературу по ветеринарии и зоотехнии, составлял каталоги и аннотации. Режим строгий — не убежишь. Так прошло полгода... Снова вызывает офицер. «Ты есть коммунист?» — спрашивает. «Нет, — отвечаю, не успел вступить».
На этом моя работа в «зондеркоманде» кончилась, и я снова очутился в лагере, на сей раз — в Дахау. Тут меня и освободили союзники. Вот и все. Ни слова не прибавил и ничего не утаил.
— Да-а, — протянул Нейман. — Да-а... — Он сходил на кухню, принес две бутылки пива. — С одной стороны, выходит, большого ущерба своей стране ты и не причинял, а с другой — попробуй-ка доказать, что такое сотрудничество с фашистами выглядело так, как ты рассказываешь.
— В этом все дело. — Иннокентий сжал голову обеими руками. — Я все время представляю себе: приезжаю на родину и меня спросят: чем я занимался в плену. Врать я не умею, скажу правду: поступил в РОА, учился в их проклятой школе, работал в «зондеркоманде». Так ведь?
— Да, так. — Рудольф мелкими глотками отхлебывал пиво. Он сосредоточенно, в глубокой задумчивости, вертел стакан и вдруг улыбнулся: — Значит, надо пока принимать другое решение. Надо тебе, друг, делами смыть черную тень, которая на тебя упала.
— Ха, — тоскливо усмехнулся Иннокентий, — но ведь для этого нужно выбраться на родину, объясниться. И хорошо если не арестуют. Я бы, конечно, сумел доказать, что не потерянный для Родины человек. Замкнутый круг у меня. Не разорвешь.
Иннокентий безнадежно махнул рукой, допил стакан.
— И заколдованный круг можно разорвать.
Иннокентий вопросительно поднял глаза.
— А почему бы тебе не доказать свой патриотизм здесь?
— Как доказать? Вместо ста бревен вытаскивать двести, что ли?
— Слабо соображаешь, — то ли пошутил, то, ли пожалел его Нейман.
— Где уж мне...
— Ну вот, и обиделся.
Наступило неловкое молчание. Рудольф сделал несколько глотков и отодвинул стакан.
— Я тебя слушал, теперь ты меня послушай. Тебя когда-нибудь пытались перетянуть на свою сторону проходимцы из эмигрантских организаций? Знаю, пытались. А ты что?
— Иногда уклонялся деликатно, иногда посылал к ихней матушке.
— Ты знаешь, чем они здесь занимаются?
— Приблизительно.
— Так вот, слушай. Эта банда злейших врагов русского народа на корню скуплена американской разведкой. Их подлые дела вредят не только русским, но и нам, немцам: они сеют ядовитые семена вражды между народами. Бессовестное подстрекательство, непрерывные провокации — вот их род занятий. Во главе этих эмигрантских «союзов» стоят международные шпионы. Народно-трудовой союз, например, возглавляют типы, которые никогда не жили в России, а выдают себя за представителей русского народа. Такая же картина в ЦОПЭ[2] и других эмигрантских организациях. Я, разумеется, исключаю прогрессивные, так вот, — Нейман заговорил горячо, — каждый честный человек не может быть равнодушным к их подрывным делам.
— Ну, допустим... А дальше что?
— Надо все продумать... Тут самое главное — найти верное решение... Я полагаю, что лучше всего бить их изнутри: пробраться в их паршивую шайку, а потом...