«Вам, слушающим, говорю: любите врагов ваших, благотворите ненавидящих вас, благословляйте проклинающих вас, и молитесь за обижающих вас. Отнимающему у тебя верхнюю одежду не препятствуй взять и рубашку. Всякому, просящему у тебя, давай и от взявшего твое не требуй назад. И как хотите, чтобы с вами поступали люди, так и вы поступайте с ними...»
Еще священник сказал, что прихожане должны воспитывать в себе готовность отдать последнее просящему, но не надеяться на незаслуженные подаяния. В нашем мире, мол, счастье человека в его собственных руках. А вот жажда получения лишних благ греховна и суетна, от нее исходят все злые помыслы, вплоть до богохульства; она, эта самая недозволенная жажда хорошей жизни, ведет грешников прямо к социализму. Тут-то Иннокентию и раскрылся истинный смысл проповеди! Все, больше на эти церковные представления он не ходок. Анджей ужаснулся: ведь обязательно же! Не пойдешь — хозяин рассердится... Он и так...
Верно, неприятный разговор с хозяином не выходил у Иннокентия из головы.
Много повидал несправедливостей Каргапольцев, а мириться с ними не привык. Мог и подчиниться, но постоянно восставал: либо открыто, либо в душе.
Как же можно смириться с тем, что одну треть заработка удерживают на покрытие долга за переезд в Штаты, а вторую треть отнимают без всяких объяснений?
Иннокентий побрел в горы, собрал там букет из оранжевых и желтых листьев: хоть немного напоминает родные забайкальские места.
Выйдя на заросшую папоротником полянку, оглянулся. Перед ним открылась широкая долина: темные квадраты садов и виноградников разрезались узкими светлыми полосами убранных хлебов. Прямо у ног, точно детские кубики, белели строения Неймса. Пытался найти свой домик и не смог. Жаль, не смог увидеть Анджея и хозяина, не смог услышать их разговор...
Гай Джексон любил выдать себя за либерала и демократа. Знал цену и паблисити: быстро находил тех, кто за пустяковую подачку готов до хрипоты шуметь о его добрых делах. Заметил он и Глущака. Пальцем поманил к себе, протянул ему руку, спросил:
— Вам нравится у нас, мистер Глущак?
— Я проехал полсвета, ничего лучшего не может быть...
— Жалоб нет, мистер Глущак?
— Не имеется... Такой справедливости, как здесь, я нигде не встречал.
— Но ваш друг считает, что я несправедлив...
— Какой он мне друг? Случайно встретились в Германии... Попутчики... — Глущак понизил голос до шепота. — От него попахивает коммунистом. Он же русский.
— А вы? Вы ведь тоже русский?
— Нет. Я поляк, мистер Джексон.
— А хорошо знаете русский язык...
— Я три года жил в России, хозяин. Сидел в концлагере. Дорогу строил, мистер Джексон.
— О? Это весьма, весьма... Зайдите в контору, завтра в четырнадцать.
— Глубоко тронут, мистер Джексон... До свидания.
А Гай Джексон достал из кармана платок и брезгливо вытер руку, которую только что раболепно пожимал Глущак.
Контора Джексона занимала половину особняка. Семья хозяина, живущая в Сан-Франциско, приезжала сюда редко.
Джексон питал патологическую ненависть к бумагам, переложил канцелярию на своих немногих помощников: мэнеджера, секретаря и агента по сбыту.
Его кабинет, где он бывал часа два в сутки, был обставлен со всеми удобствами.
По левую сторону стола за мягкой портьерой скрывалась комната отдыха, святая святых мистера Джексона. Там в широких шкафах, оборудованных холодильными установками, — кубинские и бразильские коньяки, испанские и французские вина.
Секретарша Лилиан Пильсон умело дирижировала потоком бумаг и действиями служащих. Предупрежденная хозяином, она пропустила Глущака в кабинет.
Джексон предложил Глущаку сесть.
— Меня интересуют два вопроса, мистер Глущак, — начал он без всякого предисловия. — Вы долго были в русском лагере?
— Почти три года.
— За что?
— До захвата русскими восточных областей Польши я был в монастыре. Полагаю, за это...
— В каком лагере?
— Названия не помню, хозяин. Строили железную дорогу от Тайшета к северному берегу Байкала.
— Расскажите об условиях, мистер Глущак.
— Ужасные, мистер Джексон...
Джексон достал коробку гаванских сигар, закурил.
— Так... Продолжим. — Он выдохнул пахучий дым. — Не хотите ли выступить в газете с рассказом о положении в коммунистическом концлагере? Сенсация, доллары и известность на весь мир! Вам помогут корреспонденты...
Считая это дело уже решенным, не дожидаясь ответа Глущака, Джексон приступил к выяснению второго вопроса.
— Вечером вы заметили, что от Кенти пахнет коммунистом. Откуда такие подозрения?
— Однажды я изложил ему взгляды, которых должен придерживаться каждый современный человек... А он назвал это фашизмом.
Наступила продолжительная пауза.
— Слушайте, м-м-м... Понаблюдайте-ка за этим Кенти: он и впрямь может посеять у нас коммунистические... идеи. Напомню вам, что в Штатах всякая услуга оплачивается.
Когда хозяин протянул руку, Глущак прильнул к ней губами. Джексон, не скрывая брезгливости, отдернул руку.
Разговор с хозяином определил поведение и поступки Анджея. Он окончательно убедился в верности своих заповедей... «Каждый за себя...» — повторил он. Ревностными молитвами, знанием всех Евангелий от Матфея до Иоанна привлек к себе внимание молодого священника. В церкви считался за своего человека и уходил оттуда последним. Послушанием и мелкими доносами вошел в доверие к мэнеджеру.
«Мудрость смиренного вознесет голову его и посадит его среди вельмож», — не раз говорил он себе в эти дни.
Перед сном долго стоял на коленях, шептал молитвы.
Покинув пределы Германии, Каргапольцев почувствовал как бы некое раскрепощение воли и мировоззрения, прилив сил и смелости, пробуждение протеста против несправедливости. Душными бессонными ночами он долго думал об этом, пытаясь понять и объяснить происходящие в нем изменения.
Там, ежедневно слыша немецкую речь и видя места, по которым проходил в невольничьих колоннах, физически и морально всегда ощущал как бы продолжение плена. С переездом в Соединенные Штаты Иннокентий сначала радостно вздохнул: вот когда окончился плен!
В субботу к дереву, на котором тяжело дыша и часто смахивая пот, работал Иннокентий, подошел чернявый парень. Правильные черты лица, густые сросшиеся брови, сизая полоска выбритых усов, плотное телосложение... Каргапольцев пристально посмотрел на парня и подумал про себя: «Красивые, черти, мексиканцы! Сколько же ему лет? Наверное, двадцать пять».
— Эй, браток, слазь-ка, — вдруг услышал он чистейший русский язык.
Немало удивившись, Иннокентий не спеша спустился с лестницы. Выгоревшая тенниска, светлые брюки в крупную клетку и корзина, на которую опирался парень, наглядно указывали на его место в апельсиновом раю.
— Услышал, что появился русский, пришел познакомиться.
— Ну, что ж, — Каргапольцев вытер потную руку о штаны и протянул парню. — Иннокентий... Иннокентий Михайлович Каргапольцев.
— А я, Григорий, только не Распутин, — пошутил он, — Кузьмин. Григорий Иванович Кузьмин, — добавил уже серьезно. — Как живется?
— Видишь... — Иннокентий показал на наполненную корзину, мокрую от пота рубашку и руки в подтеках грязи.
— Да, — неопределенно заметил Кузьмин. — А какие планы, мечты?
— Какие там мечты, сегодня сыт, и ладно.
— Без мечты, Иннокентий, нельзя. Человек без мечты, что муха без крыльев.
— Может, птица?
— Птица — слишком громкое сравнение для таких, как мы.... Именно, муха. А я живу, — он усмехнулся, — как желудь в лесу: не знаю, каким ветром сдует, неизвестно, какая свинья сожрет. А пожаловаться некому: кругом все дубы, дубы...
Кузьмин достал сигарету, размял, щелкнул зажигалкой, прикурил.
— А если говорить серьезно, хреново живу, — сказал он, сплевывая попавшую на язык табачную крошку. — Чувствую себя человеком третьего, что ли, сорта. Уж больно четко здесь люди разграничены. Каждому определено место...