Он опять забавен и мил. Он оправляет на ней соболий палантин, задерживает на нем свои пальцы.
— Вы находите, что этот мех — расточительная прихоть? — смеется баронесса.
— О, что вы! Помилуйте!
— Завтра я его продам и на вырученные деньги пошлю от вашего имени подарки.
— Вы злая,— бормочет Игнатий Порфирьевич и целует ей руки по очереди одну за другой,— и вот вам за это, Сделайте мне маленькое одолжение. При встрече с Константином Никаноровичем передайте ему, что его зачем-то очень хочет видеть генерал Артамонов. Он только что был у меня. Чудесный старик и, знаете, из тех настоящих героев-рубак, чудо- богатырей!
Говоря это, он незаметно нажимает заветную кнопку. Тотчас же в дверях — услужливый секретарь.
— Простите, Игнатий Порфирьевич„. я помешал? Но вы просили напомнить вам, что к шести должна быть подана машина. Сейчас ровно шесть, художник Грушницкий ждет вас...
— О убийца! — вскрикивает Манус и потрясает над головой руками.— Он меня режет по кусочкам каждую минуту! Что мне делать с этим молодым человеком?
Секретарь смущенно улыбается. Баронесса грозит ему пальцем.
— Не смейте мучить бедного Игнатия Порфирьевича! — И проходит величественно мимо секретаря.
Когда захлопывается за нею дверь, Манус шипит:
— Никого! На полчаса я умер. Грушницкого отведите в голубой кабинет и прикажите подать ему коньяк. Пусть пьет. Бурдукова попросите разыскать Манусевича, пусть тот найдет в «Астории» генерала Артамонова — он там остановился — и попросит рассказать свою историю... Особенно об Орлове. Запомните фамилию: орел — царь-птица... Завтра, не позже двух, пусть едут к Смоличу и сообразят. Запомните?..
Он один. Вожделенная минута.
Визитка аккуратно повешена на спинку кресла. Рукава тонкой, голландского полотна, в голубую полоску, подкрахмаленной рубашки засучены. В короткопалой розовой руке прекрасные ножницы. Легкий нажим, и тонкая ленточка глянцевитой бумаги падает на стекло, за ней другая, третья... Накипающее раздражение, тоска, из каких-то темных недр подымающийся страх свертываются, уползают, оставляя только щемящий холодок в желудке... Давайте разберемся как следует: в чем дело? Что вызвало это состояние, похожее на болезнь?
«Откуда пришла тревога? Ерандаков напомнил о секвестировании Путиловского завода... Конечно, большая потеря... Но нет, не то... это уже наверстано. Что еще? Артамонов рассказал о каком-то пойманном шпионе». Ему сообщил Иванов, что следователь по особо важным делам при штабе его фронта, прапорщик Орлов, уличил в шпионстве около двенадцати человек агентов 11-й армии и Сахаров поднял целый скандал... Ну, это пустяки... У Батюшина все агенты «двойные», в никто их не ловит... Но тут что-то еще. Да. Среди них полковник Артур Штюрмер. А, подумаешь! Нет, не то... Если Костенька Смолнч сумеет красиво обставить военную контрразведку и охранка проглотит ее... баронесса может считать, что дело сделано — ее Костеньке я гарантирую карьеру... И потом, с какой стороны это меня касается, я вас спрашиваю? Что я, плачу этим двойным жуликам жалованье или веду с ними знакомство? Ерунда! Не то. Еще что-то Артамонов плел о боевом духе и об усиленном подвозе снаряжения... Значит, будет больше дыму, только всего... Ушел Иванов — есть Эверт. Этот умнее. Ах да, умер Плеве... Неважно. У нас найдется таких людей добрый десяток. Алексеев собирается получить диктаторские полномочия? Ну, это совсем вздор. Против этого даже наши зубоскалы из «блока». Сам Родзянко полезет на дыбы! Тоже еще компания! Идиоты! Они играют с огнем. С огнем! Им всем — и Гучкову, и Пуришкевичу,— решительно всем оторвут головы, вот что! Эти же самые, которым они кричат... Народ. Aral Стоп. Ну, конечно, вот я уже опять волнуюсь. Рука дрожит. Кривая ленточка. Это началось, когда Ерандаков сказал: «Народ больно упрямый нынче стал!» Да. Вот. Он сказал: народ стал нынче упрямый... Он сам не понимает значения этих слов. Я тоже сразу не понял. Но мне стало нехорошо. Не
упрям. А сильнее, чем полгода, три месяца тому назад!»
— Вот! — громко произносит Манус и чувствует, как холодный пот покрывает его тело. Он стискивает зубы, упорно режет, режет тонкими полосами все новые и новые листки бумаги. Перед ним на столе целый ворох переплетающихся, колеблющихся от его учащенного дыхания белых змеек.
«Тогда надо было заключать мир. Полгода назад. Когда Григорий Ефимович говорил с Александрой о предложении датского короля. О беседе Андерсена с Вильгельмом. Тогда же писала Васильчикова. А теперь... теперь... А, черт! Неужели поздно? Что делает у нас охранка? Что делают у нас жандармы, я вас спрашиваю, ваше высокопревосходительство господин Штюрмер?»
Ножницы звякают о стекло, белые змейки сыплются на ковер. Манус отшвыривает кресло с такой силой, что оно падает, увлекая с собою визитку. Потный, бледный, с нестерпимо зудящими веками, Игнатий Порфирьевич идет к окну и дергает тяжелую портьеру. Она не распахивается, Он нащупывает рукой плетеный шелковый шнурок и обрывает его. Одна половина портьеры чуть отодвигается. Манус видит улицу, тускло мреющие под весенней капелью фонари, прохожих, зонтики, петроградские предобеденные сумерки... Манус стоит неподвижно, расставив ноги. По этой улице 9 января шли толпы (35). Рабочие. Народ, В пятнадцатом году в этот день они не шли. Что станут они делать 9 января 1917 года? Он, Манус, ничего не имеет против беспорядков в тылу и на фронте. Этому все благоприятствовало: и подъем цен, и плохой подвоз продовольствия, и гниющее мясо, и неразрывающиеся снаряды, и мобилизация нужных для производства рабочих. Но он, Манус, не хочет, не может допустить, чтобы весь труд его жизни рухнул. Об этом следует подумать всем этим Гучковым! Скажите пожалуйста — трудно скинуть царя! Или выгнать Штюрмера!
— Я его сам в три шеи, если он не разгонит Особое совещание,— говорит Манус, глядя на свое отражение в темном стекле окна. — Я сам разделаюсь с Распутиным, если он не сорвет наступление. А где царь? Я его не вижу. Разве он еще тут? Дураки! Вы не знаете, чего хотите. Вы смерти своей хотите! А я не хочу. Нет!
Он тянет воротничок, ему душно. Он кричит во все горло:
— Думать научитесь, идиоты! Думать!
На крик бесшумно открывается дверь. Услужливый секретарь, удивленно подымая брови, вкрадчиво говорит:
— Я здесь, Игнатий Порфирьевич!
— Ах, вы здесь? — продолжает Манус. — Вы теперь здесь? А где вы были, когда я звонил? Тогда вас не было!
И без всякого перехода, совершенно спокойно, обычным своим сонным голосом:
— Что, Грушницкий уже пьян? Скажите ему, что мы едем. И не забудьте передать Бурдукову: орел - царь-птица...
— Уже исполнено, Игнатий Порфирьевич,
— Отлично.
Он ищет глазами свою визитку. Секретарь торопливо подымает стул, встряхивает визитку и подает ее патрону.
Манус, чуть скосив на секретаря глаза, благодушно
бурчит:
— Вы что сегодня? Именинник? Очень хорошо выглядите, честное слово. Или опять влюблены?
— Ну, что вы, Игнатий Порфирьевич...
— Ничего, будьте именинником. Считайте за мной подарок.
II
Смоличу не удалось сесть на место Хвостова. Мало того, ему намекнули, чтобы он сидел смирно, если не хочет скандала... Распутин хмурится. Ему донесли, что брат товарища министра, Преображенский офицер, подстерегал его с оружием в руках... Все меньше мог Константин Никанорович проявлять свою инициативу в «высокой игре».
А тут еще нелады с баронессой. Она давно утратила обаяние как женщина и утомляла как ментор. Ей хотелось видеть в любовнике государственного мужа, а он был только чиновником, человеком, для которого движение по службе и сопряженные с этим маневры было единственным, что руководило его действиями.
— Администрация должна быть вне партий, как и армия,— раздраженно говорит он баронессе.— Мы можем бороться за свои преимущества, даже интриговать, но только в своей сфере — в служебной. Мы — власть исполнительная. Надо это помнить. У каждого из нас — точные пределы влияния и действия в рамках существующего закона. Мы служим по назначению его величества!