— Благодарю Тебя, Господи! — наконец проговорил он, серьезно и сосредоточенно перекрестился, неслышно шевеля губами, и решительно опустил с кровати ноги.— Надо будить!
Они шли темными коридорами, не произнося ни слова. Так, гуськом, вошли в приемную, где спал дежурный адъютант.
— Нам нужно видеть Алексея Алексеевича,— строго сказал Сухомлин, когда Саенко вытаращил на него удивленные глаза.
— Но помилуйте... Алексей Алексеевич лег только два часа тому назад!
— Вот, читайте, вместо ответа ткнул ему в руки телеграмму начальник штаба.
Саенко сморщил нос, поджал пухлые губы для большего внимания к тому, что надо было прочесть, но тотчас же широко раздул ноздри, выдохнув сдавивший ему грудь воздух, распустил губы, девичьи глаза его подернулись влагой и засияли от счастья.
— Господи! — вскрикнул он и опрометью бросился в кабинет, где спал Брусилов.
Алексей Алексеевич спал. Сон его был мирен и no-утреннему особенно сладок.
Ворвавшийся срыву и готовый было крикнуть Саенко замер. Трое остальных, вошедших, хотя и не полагалось, вслед за адъютантом, смущенно попятились. То состояние покоя и мира, в каком они, все четверо ближайших помощников командарма, ежечасно общающихся с ним, застигли его, было настолько для них ново и так разительно в минуту наивысшего для них волнения, что у них недостало сил как-либо проявить себя.
Длилось это сосредоточенное забытье какой-то короткий миг. Первым очнулся от него самый молодой из них и всех более взволнованный и счастливый — Саенко. Он оглянулся на Сухомлина, тот ответил ему легким наклоном головы. Саенко на цыпочках подвинулся к походной койке и дотронулся до обнаженной руки Брусилова.
Брусилов мгновенно открыл глаза и совершенно трезво глянул на своего адъютанта.
— Что-нибудь важное, голубчик? — спросил Алексей Алексеевич и, протянув руку к ночному столику, не глядя, взял наполовину недопитый стакан чая и выпил его залпом.
— Алексей Алексеевич... — совсем по-домашнему и от всей полноты чувств проговорил Саенко, и полные щеки его задрожали, пошли розовыми пятнами.— Алексей Алексеевич... тут такое важное... мы все...
Брусилов удивленно и чуть насмешливо взглянул на адъютанта, потом на незаметно пододвинувшихся к нему Сухомлина, начальника оперативной части и дежурного офицера.
— Который час? — спросил он.
— Семь часов две минуты,— торопливо ответил дежурный офицер.
— Прекрасно. Вы меня разбудили вовремя. Я мог проспать.— И, снова обведя всех взглядом, добавил: — Но почему же все-таки таким большим обществом? И с такими торжественными лицами? По-моему, день моего ангела еще не наступил.
— Больше! Больше, Алексей Алексеевич! Прочтите!
Брусилов посмотрел на протянутый ему листок, а потом на вестового, подымающего штору, на сизый туман за окном. Свет из окна был так робок, что не мог перебить огня лампы, горевшей с вечера на письменном столе.
Телеграмма была от Алексеева. Брусилов прочел ее внимательно. Сухомлин, начальник оперативного отдела, дежурный офицер, Саенко и вестовой впились в него глазами. Им показалось, что в лице командарма что-то дрогнуло, между бровей залегла суровая морщинка, глаза глядели сквозь бумагу, читая не то, что прочли другие...
— Так…— произнес наконец Брусилов и положил листок на тумбочку.
Короткое это слово прозвучало как итог давних тяжелых дум — приглушенно и замкнуто. Глаза медленно поднялись и во всю ширь оглядели стоявших у койки. Все зашевелились, подались еще ближе, без чинов касаясь локтями, невольно отстраняя друг друга. Перед ними сидел на кровати худой, в распахнутой на груди полотняной сорочке старый человек, ставший им в эту минуту бесконечно дорогим. И, чувствуя эту свою близость людям, стоявшим перед ним, Брусилов проговорил очень душевно, очень тихо:
— Я знаю, с какими чувствами вы пришли. Благодарю вас... Не скрою, друзья, назначение мое главнокомандующим не застало меня врасплох. Я к этому готовился давно. Но не ждал... А теперь...— Он протянул им обе руки, кивнул смущенно и ласково головой: — Спасибо. Ступайте. Через полчаса я присоединюсь к вам...
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
I
Розовая с рыжеватым пухом рука небрежно поигрывает длинными, тонкими, прекрасной золингенской стали ножницами, постукивает их острыми сомкнутыми концами по зеркальному стеклу, покрывающему зеленое сукно письменного стола. В стекле отражаются и ножницы, и рука, и черненого серебра письменный прибор, и пламя двух прозрачно-белых свечей в серебряных, прекрасной работы, подсвечниках. Рука медленно тянется к внутреннему карману визитки, достает оттуда плотную продолговатую чековую книжку, распластывает ее на столе, опять поднимается и через мгновение опускает на жесткий зеленоватый листок книжки золотое перо вечной ручки. Перо скользит по бумаге и выводит всего лишь несколько слов и цифру с тремя ноликами... Потом привычным движением вырывает листок двумя пальцами и протягивает его куда-то в сторону, в колеблющийся сумрак.
— Помилуйте... Игнатий Порфирьевич... Зачем? Видит Бог, я от чистого сердца...
Голос из полумрака дрожит неподдельным чувством, со слезой, органными переливами.
Темная рука в мундирном рукаве принимает листок.
Перед Манусом сидит на кончике стула генерал Артамонов. У него бравое лицо старого служаки, широкая грудь в орденах. «Почему-то все они — генералы и вахмистры — одинаково принимают на чай... Дам ему еще пять минут для изъявления признательности — и хватит», — думает Игнатий Порфирьевич, покачивая головой и улыбаясь с благодушной кротостью доброго приятеля, всегда готового поделиться, чем может. Правая рука его незаметно нащупывает у края письменного стола под дубовой верхней доской крохотную кнопку электрического звонка. Ровно через пять минут он нажмет кнопку, явится секретарь и доложит о следующем посетителе.
История генерала давно известна. Все, что можно ждать от этого человека, ясно как на ладони. Сообщенные им новости уже не новы. Только одна деталь, незначительный, по мнению генерала, факт стоит больше врученных ему пяти тысяч... Это о том, как он «упустил» целых двадцать тысяч пленных австрийцев. Но пусть генерал думает, что пять тысяч аванс в счет будущих услуг... «Какая ординарная физиономия! Нет, в швейцары я бы его не взял, Он пропустит ко мне любого, давшего ему самую ничтожную взятку».
Генерал Артамонов — покорный слуга Иванова Николая Иудовича. Он командовал 1-м корпусом в армии Самсонова (32) и провалил операцию. Его корпус спасся от полного разгрома случайно. Носам генерал не без личной отваги. Перейдя мост у Сольдау с остатками корпуса, всего лишь с одной ротой, он сел на валу у окопа под артиллерийским обстрелом... Зачем? А вы спросите его! Потом посмотрел на часы, сказал, что «время», мост взорвали, рота стала отходить. «Ну, положим, он знал, зачем сидел, — лениво размышляет Манус.— Он уж совсем не такой храбрый дурак. Ему нужен был этот фортель, чтобы себя реабилитировать...»
А Артамонов добился своего! Николай Николаевич расцеловал храбреца. Артамонов втерся в 11-ю армию Селиванова, осаждавшую Перемышль. А когда 8-я армия своими действиями принудила Кусманека к сдаче, разделил лавры Селиванова и был назначен Ивановым комендантом крепости. Тут он и показал себя. Он поместился, как сидит сейчас, расставя ноги, счастливый, под портретом Франца-Иосифа. Американский корреспондент Вашбурн сфотографировал героя в этой позе. Потом он издал приказ на двух языках — на русском и на немецком. 0н предложил воздать должное храбрым побежденным и сохранить австрийским офицерам их оружие... Но... опять Иванов, несравненный Николай Иудович... Он-то знает, за кого заступается! И Артамонов, не мешкая, «упустил» целых двадцать тысяч пленных.
«Ну да, их просто не оказалось к поверочному подсчету!— думает Манус—Это надо уметь! Такое дурак не сообразит!.. Нет, мои пять тысяч даром не пропадут. Он отслужит...» Конечно, пришлось пожертвовать карьерой... Письмо Иванова в ставку с просьбой прикомандировать Артамонова в распоряжение штаба фронта несколько запоздало... Вопрос о замене Иванова Брусиловым был решен окончательно. Теперь генерал зачислен в резерв чинов Северного фронта. И вот сидит, плачется, рассказывает анекдоты про ставку, просится на службу... Кем? Швейцаром? Нет! Пусть еще походит при всех регалиях... Пригодится. Конечно, Иванов перемудрил. Зачем нужно ему было так явно высказываться против наступления на этом дурацком февральском совещании? Предсказывать то, что потом сам же скомбинировал,— провал операции Щербачева? Беда с этими генералами! Поменьше бы храбрости, побольше ума. Сейчас обиды, сейчас: «Я болен, я устал, пусть за меня молодые поработают...» И это тогда, когда, почувствовав неладное, Игнатий Порфирьевич принял свои меры. Григорий Ефимович совершенно твердо сказал Вырубовой, что считает Иванова подходящим кандидатом на пост военного министра. Царица писала об этом царю, царь был склонен... Так нет! — надо же было говорить эти глупые слова о болезни... и Алексееву, и Эверту... И все поверили. И назначен вместо Поливанова Шуваев...»