Я позвал ее, — мальчик повернулся к матери с выражением полнейшей детской покорности — и вышел, оставив их вдвоем, ощущая величайшую растерянность, какую когда-либо дано было узнать шотландцу. И все же разговор с Роландом утешил меня, с души свалился камень: возможно, он находится во власти галлюцинации, но ум его довольно ясен. К тому же, он болен не так сильно, как считают близкие. Девочек удивило спокойствие, с которым я отозвался о его болезни.
— Как вы его находите, папенька? — выпалили они разом, обступив меня и хватая за руки.
— Он вовсе не так болен, как я опасался. Не так уж плох.
— О, папенька, какой вы милый! — вскричала Агата, целуя меня и припадая к моему плечу, а малышка Джинни, бледная, как и Роланд, схватила обеими ручонками мою руку не в силах вымолвить ни слова.
Я не разбираюсь в медицине и уж, конечно, понимаю в ней несравненно меньше Симеона, но они доверяли мне, у них появилось чувство, что теперь все будет хорошо. Бог очень добр к человеку, когда его дети смотрят на него такими глазами. В такую минуту к вам приходит не гордыня, а смирение. Я не достоин столь безоглядного доверия. Тут я вспомнил, что мне предстоит по-отцовски позаботиться о привидении Роланда, и чуть не рассмеялся, хоть, впрочем, мог бы и заплакать. То было самое диковинное поручение, какое когда-либо возлагалось на смертного.
Вдруг мне припомнилось особое выражение на лицах слуг, когда в то темное утро они повернули к конюшне, им явно не хотелось ехать, как и лошадям. Несмотря на терзавший меня страх за сына, я заметил, что они мчатся, как безумные, тарахтя двуколкой, и мысленно дал себе слово выяснить, в чем тут дело. Я рассудил, что самое лучшее — тотчас пойти в конюшню и расспросить людей. Понять, что на уме у сельских жителей, — задача непростая; возможно, то была злокозненная шутка, а может статься, им почему-то на руку, чтобы за Брентвудской выездной аллеей установилась дурная слава. Я вышел, когда сгущались сумерки. Всякому, кто знает нашу деревню, не нужно объяснять, как непрогляден мрак ноябрьской ночи под высокими лавровыми кустами и кронами тисов. Раза два-три я попадал в густые заросли, где не видно было ни зги, но когда выбрался наконец на проезжую часть дороги, деревья расступились, и с неба стал просачиваться слабый сероватый свет, в мерцании которого огромные липы и вязы недвижно темнели, словно призраки. За углом, где лежали руины, мрак сгустился вновь. Я весь превратился в зрение и слух, но в темноте ничего не видел и, сколько помню, ничего не слышал. И все же у меня было совершенно ясное чувство, что тут кто-то есть, кроме меня. Ощущение это знакомо почти каждому. Я испытывал его прежде, когда на меня пристально смотрели во сне, от чего я просыпался. Возможно, на мое воображение подействовал рассказ Роланда, а темнота всегда внушает чувство тайны и тревоги. Я сильно топнул ногой, чтобы приободриться, и резко крикнул: «Кто здесь?», но не получил ответа, да и не предполагал его получить. Но ощущение присутствия осталось. Я был настолько глуп, что не решился оглянуться, а свернул на боковую дорожку, чтоб обозреть оставшуюся позади мглу. С величайшим облегчением я заприметил свет конюшни, он показался мне оазисом в ночи. Быстрым шагом прошел я в глубь этого светлого, бодрого помещения, позвякиванье ведра в руках у конюха показалось мне райским звуком, Главой всей маленькой колонии считался кучер, к его дому я и направился, чтоб провести задуманное расследование. Он был из местных, и во времена, когда никто из владельцев не жил в имении, присматривал за ним. Не может быть, чтобы он не знал, что тут делается и что в обычае в этих краях. Как я заметил, слуги озабоченно глядели на меня, когда в столь поздний час я появился между ними, и провожали взглядами, пока я шел к домику Джарвиса, где он жил вдвоем с женой, — их дети, у которых уже были семьи, разлетелись по свету. Миссис Джарвис встретила меня встревоженными расспросами о том, как чувствует себя «бедный молодой джентльмен». Но остальные знали — я это видел по их глазам, — что привело меня сюда.
— Шум? Ну да, бывает, что слыхать. То ветер в ветках зашумит, то вода в низине. А что до бродяг, полковник, нет, тут их не бывает. Да и скотина никогда не забредает. Меррен, что сторожит ворота, женщина расторопная, — Джарвис смущенно переминался с ноги на ногу. Он держался в тени и старался не подымать на меня глаза. Ему было не по себе, и у него явно имелись причины держать язык за зубами. Его жена сидела рядом, то и дело бросая на него быстрые взгляды, но ничего не говорила. Кухня была очень теплая, уютная, вычищенная до блеска, ничем не напоминавшая о промозглой, таинственной ночи, окружавшей дом.
— По-моему, ты морочишь меня, Джарвис.
— Морочу, полковник? Только не я. Зачем мне вас морочить? Да пусть сам дьявол бы вселился в старый дом, мне-то что за дело, с какой стороны ни посмотреть?
— Уймись, Сэнди, — повелительно крикнула его жена.
— С какой стати мне униматься, если полковник стоит тут и такое спрашивает? Я говорю, да пусть сам дьявол…
— А я тебе говорю, — в сердцах закричала женщина, — в ноябрьскую тьму, в ночное время, да еще когда мы знаем такое, как ты смеешь выкликать того, чье имя грех произносить, — разгорячившись, она отбросила в сторону чулок, который вязала, и вскочила на ноги. — Я предупреждала тебя, такого не замолчать. Такого не замолчать, когда весь город знает не хуже нас с тобой. Выкладывай полковнику начистоту, а не то, смотри, я сама это сделаю. Не стану цацкаться с твоими секретами. Тоже мне секрет, когда весь город знает! — и она прищелкнула пальцами с видом величайшего презрения. Джарвис, большой, багроволицый, весь сжался под этим решительным напором. Несколько раз он обращал к ней ее собственное увещевание «уймись» — и вдруг, переменив тон, разразился следующим:
— Ну и выкладывай, черт тебя возьми! Я умываю руки. Если в Шотландии в старом доме водятся привидения, мне-то что за печаль?
Без особого труда я выведал всю историю. По мнению Джарвиса, да и всех в округе, не могло быть двух мнений о том, что в усадьбе водятся привидения. По мере того, как Сэнди и его жена входили во вкус рассказа и, перебивая друг друга и уличая в неточностях, старались выложить «все как есть», передо мной вставала картина самого закоренелого суеверия, причем не лишенного поэзии и трогательности. Сказать, сколько времени прошло с тех пор, как этот голос раздался впервые, было невозможно. Джарвис полагал, что его отец, служивший до него кучером в Брентвуде, никогда не слыхал об этом и что все началось лет десять тому назад, когда окончательно разобрали старый дом, — поразительно свежая дата для подобного свидетельства. Согласно этим двум очевидцам, а также нескольким другим, которых я расспросил позднее и рассказы которых полностью соответствовали уже известному, «посещения» происходили лишь в ноябре и декабре. В эти месяцы, самые темные в году, редкая ночь проходила без необъяснимых повторявшихся криков. Как мне было сказано, ни разу не удалось кого-либо увидеть и, уж конечно, опознать, но те, что были похрабрее или, возможно, более впечатлительны, признались, будто замечали, как движется сама ночная тьма: последнее сообщил мне Джарвис, не сознавая поэтичности своих слов. Крики начинались с приходом ночи и продолжались — с перерывами — до наступления утра. Порою то бывали рыдания, порою стоны, порою многократно повторялись слова, так потрясшие воображение моего мальчика: «О, матушка, впустите меня!» Джарвисы не слыхали, чтоб это дело кем-нибудь расследовалось. Брентвудская усадьба перешла в руки дальних родственников, которые тут прожили совсем недолго — от одного Рождества до другого.
— Ну нет, полковник, — говорил Джарвис, отрицательно покачивая головой, — кто же захочет сделать из себя посмешище перед всей деревней и спрашивать про привидения? Никто не верит в привидения. Ясное дело, это шум в деревьях, заявил последний джентльмен, или вода журчит между камней. Сказал, что объяснить это проще простого, только сразу уехал. Когда вы прибыли сюда, полковник, мы очень старались, чтобы вы ничего не прознали. Чего ради я стал бы портить сделку и ни с того ни с сего поступать во вред хозяйскому добру?