Прежние годы, когда он отчаянно боролся со своим заиканием, — когда учился говорить громко, но умерять пронзительность тонкого голоса своего, — выработали у него потребность в самоуспокоении. Тихо, но вполне слышно, он снова и снова — со свитком в руке — репетировал свой пассаж по дороге сюда, на борту корабля и в постоялых дворах. Этот скоморох, разносчик чужих слов, конечно же, мог выучить их на слух.
Эсхин закончил его эпизод. Похоже, он произвёл впечатление на всех. На царя, на обоих генералов, на остальных послов, — на всех, кроме мальчика, который задвигался наконец после долгих часов неподвижности и начал чесать себе голову.
Демосфен оказался лишён не только самого впечатляющего пассажа. Хуже было другое: от этого эпизода он собирался перейти к главной теме своей речи. А теперь, в самый последний момент, приходилось переделывать её всю.
Он никогда не был силён в импровизации, даже если аудитория поддерживала его. А ожидающий глаз царя снова обратился к нему.
Он в отчаянии перебирал отдельные части своей речи, примеряя их так и сяк, чтобы составить нечто связное. Но раньше он совершенно не интересовался выступлением Эсхина, и теперь не имел ни малейшего понятия, сколько ещё тот будет говорить и что скажет; и как скоро настанет его очередь. Эта подвешенность мешала думать. Вспоминалось только, как он бывало пресекал неумеренные претензии этого выскочки, напоминая ему — и окружающим влиятельным людям, — что вышел он хоть и из знати, но из опустившейся; что в детстве растирал чернила для школы своего отца, что работал он писарем, а на сцене никогда не играл ведущих ролей. Кто мог рассчитывать, что он принесёт в благородный театр политики низкие трюки своей подлой профессии?
И ведь его нельзя будет обвинить в этом, никогда. Признать такую правду означало бы стать посмешищем в Афинах, до конца жизни…
Судя по интонации, Эсхин заканчивал. Демосфен ощутил холодный пот на лбу. Он ухватился за свой первый абзац; сейчас главное начать, а дальше, с разгона уже легче будет. Персей парил в воздухе, презрительно усмехаясь. Царь сидел, поглаживая бороду. Антипатр что-то шептал Пармению. Мальчик ворошил пальцами волосы.
Эсхин, закончив свою речь самым лучшим пассажем Демосфена, теперь с достоинством кланялся. Его благодарили.
— Демосфен, сын Демосфена, — объявил глашатай, — из Пеонии.
Он поднялся и начал. Очень осторожно, словно к краю пропасти подходил. Всё чувство стиля его покинуло; он был рад, что хоть слова вспоминаются. Почти перед самым концом к нему вернулась находчивость; он понял, как можно заполнить пробел… Но в этот момент взгляд его привлекло какое-то движение. Впервые за всё это время мальчик поднял голову.
Завитые кудри, обмякшие уже перед тем как он начал их чесать, превратились в спутанную гриву, упруго торчащую вокруг головы; серые глаза широко открыты… Он едва заметно улыбался.
— Чтобы рассмотреть вопрос со всех сторон… со всех сторон… чтобы рассмотреть…
Голос застрял где-то в горле. Рот раскрывался и закрывался, но из него вылетало только дыхание.
Все выпрямились в креслах и смотрели на него. Эсхин поднялся и заботливо похлопал его по спине. А понимающие глаза мальчика были нацелены на него, ничего не упуская и ожидая, что будет дальше. Лицо его сияло ярко и холодно.
— Чтобы рассмотреть вопрос со всех сторон, я… я…
Царь Филипп, изумлённый, уловил, что сейчас может проявить великодушие.
— Уважаемый, — сказал он. — Не спеши. Не волнуйся. Ты сейчас всё вспомнишь.
Мальчик чуть-чуть наклонил голову набок, Демосфен узнал эту позу. И снова распахнулись серые глаза, измеряя его страх.
— Постарайся всё вспомнить постепенно, — добродушно сказал Филипп. — С самого начала. Не стоит отчаиваться из-за случайной заминки, как бывает с актёрами в театре. Уверяю тебя, мы никуда не торопимся…
Что это за игра в кошки-мышки? Ведь невозможно, невероятно, чтобы мальчишка не сказал отцу! Он вспомнил греческий, как в классе: «Ты умрёшь. Это я тебе говорю.»
Среди послов раздался тихий ропот. В его речи была важная тема, которой никто из них не затронул. Хоть бы заглавия удалось вспомнить, основные темы хотя бы…. В панике, одурев от страха, он последовал совету царя буквально — и снова, запинаясь, начал со своего вступления. Губы мальчика беззвучно шевелились, мягко, с улыбкой. Голова у Демосфена стала пустой и лёгкой, словно высохшая тыква.
— Извините, — сказал он. И сел.
— В таком случае, господа, — сказал Филипп, сделав знак глашатаю, я дам вам мой ответ, когда вы отдохнёте и подкрепитесь.
Выходя из Зала, Антипатр с Пармением обсуждали, как бы выглядели эти послы в кавалерии. Филипп, направляясь к своему кабинету, где у него лежала заготовленная речь (он оставил несколько пробелов, на случай если возникнут новые темы), заметил, что сын смотрит на него. Он поманил кивком; мальчик пошёл за ним в парк; там они оба облегчились в задумчивом молчании.
— Ты бы мог выйти, — сказал Филипп. — Я просто не подумал, забыл тебя отпустить.
— А я ничего не пил перед приёмом. Ты меня предупреждал когда-то.
— Вот как? Ну, хорошо. Как тебе понравился Демосфен?
— Ты был прав, отец. Он трус.
Филипп оправил одежду и оглянулся. Что-то в голосе сына заставило его насторожиться.
— Что с ним стряслось? Быть может ты знаешь?
— Тот актёр, что говорил перед ним, украл кусок его речи.
— С чего ты взял?
— Я слышал, как он репетировал в парке. Он заговорил со мной.
— Демосфен?.. О чём?
— Он принял меня за раба и решил, что я шпионю. Потом, когда я заговорил по-гречески, он решил, что я чей-нибудь постельный пацан. — Казарменное словечко вспомнилось легче всего. — Я ему не сказал, кто я. Решил, что лучше подожду.
— Чего?
— Когда он начал говорить, я поднял голову, — и он меня узнал.
Мальчик радостно смотрел, как по отцовскому лицу расплывается смех. Сначала губы разошлись в улыбку с выбитым зубом, потом засмеялся здоровый глаз, и даже слепой.
— Но почему ты не сказал мне сразу?
— Он как раз этого и ждал. А теперь не знает, что думать.
Филипп посмотрел на него, сверкнув глазом.
— Он что, предлагал тебе?
— Не мог же он просить раба. Он только гадал, сколько я могу стоить.
— Ну, надо полагать, теперь он это знает.
Отец и сын обменялись взглядом. Это был момент совершенной гармонии: оба они были прямые потомки и наследники тех вождей, что когда-то, в прошлом тысячелетии, пришли на колесницах из-за Истра, вооружённые бронзовыми мечами. Одни повели свои племена дальше на юг, захватили те земли и переняли их обычаи; другие взяли эти горные царства и сохранили прежний язык и жизненный уклад, хороня своих мёртвых в склепах рядом с предками — чьи черепа были покрыты шлемами из клыков кабаньих, а кости пальцев сжимали рукоятки двойных топоров, — и передавая от отца к сыну утончённую щепетильность кровной вражды и мести.
За оскорбление отплатили человеку, которого нельзя было покарать мечом; да он и не стоил такого благородного наказания. Отплатили тонко, способом, скроенным по его собственной мерке. Это было не хуже, по-своему, чем та давняя месть в Эгах.
Условия мира обсуждали в Афинах долго и подробно. Антипатр и Пармений, приехавшие от имени Филиппа, с чрезвычайным интересом наблюдали диковинные южные обычаи. В Македонии голосование проводили только по поводу смертных приговоров, а все остальные дела решал царь.
К тому моменту, когда условия были приняты (чему очень поспособствовал Эсхин) и послы поехали назад ратифицировать договор, царь Филипп успел захватить крепость фракийского вождя Керсоблепта; и тот сдался, согласившись прислать в Пеллу своего сына в качестве залога верности своей.
Тем временем, в горных крепостях над Фермопилами, у изгнанника Фалека-Фокидянина, грабителя храмового, не осталось ни золота, ни продовольствия, ни надежды. Теперь Филипп вёл с ним тайные переговоры. Весть, что Македония захватила Горячие Ворота, поразила бы Афины, как землетрясение. Афинянам гораздо легче было бы простить фокидянам все грехи, чем перенести такое. Потому эти переговоры надо было скрывать до тех пор, пока мир не будет подтверждён священными и нерушимыми клятвами.