Знаменитые герои мифа и «Илиады» Гомера поставлены здесь в один ряд с рабом на руднике, бурлаком, пастухом и рабыней-служанкой. Всех их объединяет великая сила песни, сила поэзии, помогающая забыть о тяжких буднях. Автора же «Тристий» она поднимает высоко над земными страданиями, позволяя забыть о суровом Понте и грозных богах. Он оставался в изгнании верен гуманизму, помнил о достоинстве римлянина и писал Грекину, что «ни один ребенок, ни одна женщина и ни один мужчина не могут пожаловаться на него» в Томи. Он сохранил и в изгнании высокое обаяние своей личности, разгаданное А. С. Пушкиным, который был глубоко пленен им.
На Понте великий ссыльный обрел силу мечты и мощь вдохновения, помогающие переноситься душой в далекий Рим, ведь деспот бессилен перед силой фантазии: Как Триптолем, когда зерна бросал он впервые на пашню, Я бы хотел над землей так же, как он, воспарить. Иль обуздать, как Медея когда-то, крылатых драконов В день, как бежала она, бросив Коринф навсегда. Крылья, крылья нужны мне твои, о Персей достославный, Или твои, о Дедал, те, что ты сам смастерил. Чтобы, поднявшись высоко, взлетев, как ты, над землею, Родину мне увидать там, глубоко подо мной. Дом свой и милых друзей, мне стойко верность хранивших, И дорогое лицо нежно любимой жены. (Тристии. III, 8) Даже на праздовании триумфа над Германией сможет побывать опальный поэт: Это могу я отсюда увидеть, хоть сам я на Понте, Может душа полететь даже к запретной земле, Ведь свободна она и странствует там, где захочет, Может подняться всегда в небо кратчайшим путем. В мыслях своих и мечтах я праздничным Римом любуюсь. И никто не лишит радости этой меня. (Тристии. IV, 2) Мечта здесь впервые в римской поэзии становится острой потребностью души, драгоценной для всякого заключенного: …«Давай улетим! Мы вольные птицы; пора, брат, пора! Туда, где за тучей белеет гора…» (А. С. Пушкин) Это было особенно важно для тяжело страдающего морально и физически поэта. Свои физические страдания он также впервые в римской поэзии, описал с потрясающим правдоподобием: Небо, вода и земля, сам воздух меня отравляют, Вялость сковала, едва слабое тело влачу. Может быть, стал я таким от вечных душевных страданий, Но виновата во всем горькая эта земля. Как я прибыл на Понт, так стала бессонница мучить, Высох я, есть не могу, пища мне впрок не идет. Стало лицо мое желтым, как листья осенние, если Тронет их первый мороз в самом начале зимы. Сил уже нет никаких, и ничто не бодрит меня больше. Ни на мгновение боль не отпускает меня. (Тристии. III, 8) Теперь, в Томи, поэт обнаружил и психологическую категорию времени, казавшегося ему в Риме таким быстротекущим, а здесь — остановившимся, заметил он и преждевременную седину, и слабость зрения. Все это было пыткой, но он не бунтовал, не неистовствовал, а надеялся на то, что музы, погубившие его, принесут и спасение. Поэтический гений, человеческое обаяние, высота культуры смягчат наконец «насытившегося» своим гневом императора. Ведь помог же ему его талант в сражении с грозной бурей, когда он переселялся из радостною мира успехов и славы в глухую скифскую землю. Все, что читаешь сейчас, что собрано здесь, в этой книжке, Было написано мной в море, во время пути. Адрий видел меня, как дрожал я от стужи декабрьской, Но писать продолжал в бурю при шуме валов. Да и тогда, когда мы отошли от Истмийского порта И на другом корабле стали наш путь продолжать, Кажется, сами Киклады дивились в море Эгейском, Видя, как в грохоте волн песни свои я слагал. Сам удивляюсь теперь, как, бурей душевной взволнован, Бурей морей устрашен, муз не забыл я своих. Часто вода затопляла корабль, но и в эти мгновенья Буквы дрожащей рукой я продолжал выводить. .......... Вот и сейчас заскрипели от буйного ветра канаты, И горою встает вал над моей головой. Море бушует вокруг, взволновано зимнею бурей, Буря страданий в душе бури на море сильней. Так извини же меня, я прошу, мой добрый читатель, Если надежды твоей не оправдает мой стих. Ведь пишу я все это не в парке моем, как бывало, И не на ложе в тени я возлежу, как тогда. Ветры швыряют корабль, и ночь надо мной распростерлась. Лист, на котором пишу, влажен от брызг голубых. Буря беснуется, хочет, чтоб больше стихов не слагал я, Мстит мне за дерзость мою, волны вздымая, грозит. Но — человек я, готов и свой договор предъявить ей: «Стихни! Только тогда я перестану писать!» (Тристии. I, 11) *** Итак, перед нами предстал Овидий как поэт и как личность, сформировавшаяся в великий век августовской культуры. Она своеобразна, хотя и доступна нашим современным представлениям об интеллектуале, о благородном и гуманном человеке, преданном своим высоким нравственным идеалам. Этот поэт был приверженцем свободы и независимости, искателем новых путей в современной ему поэзии, жизнерадостным поклонником барочной пестроты и сказочной феерии жизни. А жизнь в Риме в первую половину правления Августа была оживленной, насыщенной, полной надежд. Автор «Метаморфоз» возвеличил в эпосе культуру своего века, раскрыл ее могущество, человечность, тонкую изысканность. Удар, внезапно постигший его, ощутимо отозвался на творческом пути, устремленном к вершинам. Но и в изгнании он не потерял достоинств человека и римлянина, бремя несчастий еще ярче озарило обаяние его личности, искавшей внутренней опоры в нравственных и художественных ценностях, созданных многовековой античной культурой. Ему была свойственна незыблемая вера в победу человечности, в триумф красоты души, в превосходство поэзии над жестокостью, деспотизмом и произволом. В силу своего мягкого нрава и убеждений он не мог стать ни Брутом, ни Кассием. Но считал, что его положение поэта не ниже миссии государственного деятеля, и был полон гордости своим призванием. Он был искренне убежден, что поэт благодаря своему гению уже при жизни приобщен к сонму бессмертных. Овидий верил, что и далекие потомки сумеют разобраться в том, на чьей стороне правда: на стороне деспота императора или гуманного, привлекающего к себе читательские сердца поэта. Мы видели и специфические особенности его «римскости»: веру в иррациональные основы жизни, религиозное почитание таинственных сил природы, понимание волшебной, преобразующей прозу жизни мощи искусства, возносящего человека к богам. |