– Слабак, – мысленно адресовала она ему в спину дежурное его именование – и еще крепче сжимала в кулак левую руку, на ладони которой всякий раз оживали и шевелились линии, намекающие на дальнейший ход событий. – Такие товарищи нам не нужны.
– Может ли красивая женщина быть хорошим врачом?
Этот вопрос, сам факт которого содержал в себе ответ, происходит от завистников Вассы, терзавшихся даже не столько положением ее, сколько успехом у пациентов.
Успех? Что такое успех? Излечение? Обретение руки, которую хочется и не стыдно лизать?
Отнюдь нет.
Васса была немногословна.
Когда больной изливался в жалобах, она слушала одновременно внимательно и чуть-чуть брезгливо.
«Остался ли в этом больном человек? – с раздражением спрашивала она себя, – или немощь и страх раздавили в нем характер?»
Среди всех пациентов она очевидно предпочитала расквашенных инсультом. Эти мычащие, волочащие за собой свои собственные тела были единственными, к кому она прислушивалась и сердцем.
– А что Паркинсон или эпилепсия? Чего здесь лечить?! Это же судьба, – любила уже в более зрелые годы констатировать она.
Она, кажется, видела воочию лопнувший мозг. Старалась не через приборы, а прямым зрением углядеть линию разлома, куда безвозвратно валились разорванные мысли и разъятые со смыслом слова.
Она умела варить этот клей. Она порою могла доставать из обессмысленных голов вонзенные в них карающей рукой металлические спицы. Вонзенные, чтобы прекратился, остановился поток фальши и лжи, порождаемый этими головами, чтобы запнулся наконец извивающийся в безобразной пляске язык, чтобы встал наконец вызывающий тошноту и головокружение молотящий пустоту маятник дурного словоблудия и мыслеблудия, без которых теперь не живут города.
Но откуда в городах развелась эта болтовня, ползающая отдельно от выплевывающих ее ртов по широким проспектам, по электрическим проводам, извивающаяся в такт радиоволнам, рикошетящая от спутников, наматывающих вокруг Земли свои блудливые орбиты?
От вечного городского безделья, от опустевших городских бараков, где вши и неприличные болезни наряду со зверской усталостью. Еще каких-то сто лет назад заставляли горлопанов держать язык за зубами, но нет больше ни бараков, ни дымящих мануфактур, ни лавок для заводского люда, ни битых жен, а есть пустопорожняя толкотня и облизывание вилок в гипсокартонных ресторациях и попахивающий отдушками онлайн, дающий кровь и умопомрачение тем, кто никак более не горожанин, а офисный микроорганизм, питающийся болтовней и выдающий ее же в кал.
Понимала ли Васса, что это разъятие мозга – Божья кара? Знала ли она, что причины мычания связаны исключительно с оскотиниванием тех, кому изначально были дарованы слова?
Конечно нет.
Васса верила в нервы. В сосуды. В анализы, химию, но не алхимию. Она тягалась с небесами в безнадежной гордыне, она хотела исправить их приговор, остановить разрушение, заставить унизительную смерть пронестись мимо. Или по меньшей мере – заменить казнь ссылкой, условным сроком.
Васса, шагающая по Клариному пути на высоких каблуках, почувствовала сбой в своей внутренней программе лишь однажды, когда один еврейский доктор средней руки пролез ей в голову, а также в сердце с черного хода: он был шутник с огромными светящимися глазами и той самой смиренной манерой жить, с которой ничего уже не поделаешь.
Они были любовниками двадцать лет. Она – Васса, наполненная бурлящей польско-итальянско-русской кровью, и он, Майер, еврей до мозга костей и по бабушке, и по дедушке, и по собаке таксе.
Он опирался на ее волю и гордыню, чтобы, несмотря на разразившуюся в нем страсть, прожить жизнь правильно: уехать в Израиль с женой и двумя дочерьми, оставив сильной Вассе только одну свою фотографию в кружевной серебряной рамке, которую та всегда держала на своем рабочем столе.
Перед смертью через знакомых, которые ехали из Иерусалима в Москву, он передал Вассе пачку писем, которые писал ей все годы их разлуки, но не отправлял. Так они договорились – ни одного письма, никакого крика, чтобы расстояние не дразнило возможностью преодоления его. Она сожгла их в пепельнице одно за другим, не читая.
Как они любили друг друга?
Словно сговорившись, весело, празднично, и искрящаяся страсть, втиснутая в рамки двух-трех часов редких свиданий, умело плясала под дудочку их ироничных и беспощадных к самим себе взглядов на жизнь.
Он легко умер в своей постели от остановки сердца в самом центре Иерусалима, перечитывая на сон грядущий чеховских «Трех сестер». Он носил фотографию Вассы всегда в нагрудном кармане, и первое, что сделала его жена, пожилая уже женщина, когда утром вошла в комнату и увидела труп, – вынула фотографию и, изорвав на кусочки, вышвырнула ее прочь из дома через окно. Душа Майера, отлетая в положенный день от земли, сделала круг по его любимому маршруту: пролетела над Масличной горой, Геенной Огненной и заглянула к Вассе на огонек, в ее увешанную старыми фото квартиру в старинном кривом переулке, мерно похрапывающей под треск любимой ночной радиостанции. Спала она крепко, зная, что в любой момент сон ее может быть прерван телефонным звонком.
Был он прерван звонком и сейчас, хотя утро было самое что ни на есть позднее. Но день был воскресный, всю ночь она читала научную литературу и уснула только под утро, зная, что вставать ей на работу будет не нужно.
– Прости, Васса, это Кира, – голос в трубке дрожал и трепыхался, что Васса одновременно и ненавидела, и обожала, – ты знаешь, без экстренной необходимости я бы не позвонила тебе! Скорая уже была, но ты сама понимаешь, они – конченые идиоты и ничего не понимают.
– Говори.
– Он мычит и ничего не соображает.
– Кир?
– Да.
– Рассказывай подробно.
Кира плакала, рассказывала сбивчиво, все время прокручивая туда, назад, воображаемую запись вчерашнего вечера, в которой были большие пропуски и по ее вине, и по причинам объективным.
Если бы она могла восстановить точный ход событий, то выглядело бы это так.
– Война как феномен, кажется, уходит в прошлое, – проговорил Кир, ее муж (тот самый Кир, что сыграл преподлую роль по время случившегося много лет назад потешного переворота) за несколько минут до того, как в его мозгу натянулась и с отчетливым звуком «дзыньк» лопнула важнейшая струна, соединявшая в речевой зоне мозга два важных участка. – Уже невозможно представить себе, как на огромном поле сходятся орды озверевших мужчин, чтобы искромсать друг друга на куски мяса.
Он потянулся за зажигалкой, чтобы прикурить совсем уже остывшую трубку.
«Дзыньк! Дзыньк!»
Напоследок обведя глазами комнату, он скользнул взглядом по фото на стене: он, Васса, Майер, Клара, Федор. «Двое из пяти – того», – успел подумать он.
Кир обмяк в кресле, как будто от усталости прикрыв глаза. Не прикурив, даже не чиркнув, даже не крутанув колесика, которое должно было высечь искру из кремня.
– Пойдемте на кухню, – позвала Кира Константиновна, жена Кира, знавшая всех столичных бесов по именам и даже именем своим подыгравшая ему как нельзя лучше, – пока он думает над вашим вопросом, мы с вами сварим кофейку.
Выходя из комнаты, она ласково потрепала мужа по голове, и они двинулись с гостем на кухню, где их новенькая домработница румыночка Анита, взятая взамен старой, столетней, доваривала третий таз клубничного варенья.
– С этой дачей столько хлопот, – улыбнулась Кира Константиновна, – мы получили дом сорок лет назад, и за это время я ни разу не присела! И эта вечная клубника в июле – запах головокружительный и цвет, но куда потом девать столько варенья? Признаюсь вам – у нас забит весь подвал, не только прошлогодним, но и позапрошлогодним, но я варю, а что поделаешь. Чувствуете аромат? Да, кстати, а как вы стали журналистом? Давно пишете об ученых, об историках?
Ответа не случилось. На кухню, ковыляя, вошла старая одышливая спаниелиха и принялась с нелепым чмоканьем облизывать и без того уже начисто вылизанную миску.