Мы расставляли с брательниками и Мишкой усилители и акустику, пробовали микрофоны и пытались разобраться в проводах. Эти красивые рослые парни не волновались. Я им заговорил зубы, затерроризировал уверенностью, а сам же уверен не был, и теперь мне было зябко, нервничал. Жизнь еще только была впереди, и это теперь легко делать выводы к теоретизировать происхождение и социально-музыкальные составные рок-музыки, причины ее успеха.
Громко появилась Жанна, «рок-мама»:
– С премьерой вас, мужики! – Голос у нее высокий и ломкий. Она на таких, как мы, насмотрелась, а на меня, тогда глянув, добавила: – Перестань, право, дурить. Теперь уже ничего не исправишь, – и довольно засмеялась.
– Н-нет. Н-надо пор-репетировать. – Я еще и заикаться стал.
– Какие, к черту, репетиции! Поздно! Идите в комнату и ни о чем не думайте. Будете слушать рок-маму или нет?
– Жанна! – крикнул Мишка. – Из «Мухи» человек двадцать придет. Не знаю, как провести.
– Да, – сказал Серега, отрываясь от гитары, а Володя пояснил: – И из Академии притащатся. Надо провести. Они все с бутылками притащатся.
– Какие бутылки! – прикрикнула Жанна. – У вас же премьера, мать вашу!
– Я вам дам бутылки! – Я вспомнил о диктаторских полномочиях, перестал заикаться и дрожать.
– Шутки, шуточки, – успокоил Серега, а мне опять стало страшно.
Особенного ажиотажа устроителями вечера не ожидалось, так как «Санкт-Петербург» был еще никому не известен. Возможно, нас поэтому и пригласили. Но к вечеру народ начал подтягиваться. «Аргонавты» играли в тот день в Военмехе, а туда пройти было труднее всего. Кто-то, видимо, знал, что на психфаке вечер, и рок-н-ролльщики с кайфовальщиками (как-то надо называть ту публику), сняв осаду с Военмеха, рванули на Красную улицу. Особнячок взяли «на копья» между делом, даже не причинив ему особого ущерба.
За сценой находилась небольшая артистическая, я смотрел в щелку на толпу, запрудившую зальчик. Холодели конечности, била дрожь, а моим нигилистам – хоть бы что. А Жанне только бы веселиться в центре внимания.
Я не боялся зала, привычный к публике стадионов, и вдруг разом мое внимание устремилось в новое русло:
– Встали! Готовность – минута! Первой играем «Осень», а после – «Блюз № 1»!
Я стоял в гриме, разодетый в малиновые вельветовые брюки и занюханную футболку. На ногах болтались разбитые кеды. Коллеги мои были под стать, а тогда, надо заметить, на родную сцену даже самые отпетые рокеры выходили причесанные и в костюмчиках.
– Ну и ну, – сказал Серега и подкрутил рыжие усы.
– Во, правильно. Счас покайфуем, – улыбнулся Летающий Сустав.
– Облажаемся, вот и покайфуем, – хмыкнул Володя.
– Пора, мужики, – засмеялась Жанна. – Я пока окно открою. Ничего, со второго этажа спрыгнете, если бить станут.
– Играем «Осень», а потом блюз! И провода не рвать! – Я устремился к двери, коллеги за мной. Дернул ручку на себя, помедлил – из зала донеслись голоса и табачный дым, – помедлил, сбросил кеды и выбежал на сцену босиком.
Мы врезали им и «Осень», и «Блюз № 1», и «Сердце камня» без пауз, поскольку страшно было останавливаться, и остановившись поневоле и услышав ликование, выразившееся в свисте, топоте, махании пиджаков и сумок над головами, битье в ладоши, бросании на сцену мелких предметов, остановившись и сфокусировав зрение и различив их лица, насмешливо-приветливые, возбужденные, вакхические и юные, эти милые мне теперь лица моей юности, остановившись поневоле, я зло понял, что зал уже наш.
Мы играли дальше под нарастающий гвалт, я метался по сцене как пойманный зверь, размахивая грифом гитары, и падал на колени, хотя никогда не метался и не падал на репетиции, и не собирался метаться и падать, но так подсказал инстинкт и не подвел, подлец, поскольку вечер рухнул триумфом и началась на другой день новая и непривычная жизнь, жизнь первой звезды городского молодежного небосвода волосатиков, властелина сердец, этим властелином стал на четыре долгих года «Санкт-Петербург».
Через неделю мы выступили в Академии, и весь город (условный город волосатиков) пошел на штурм. Двери в Академии сверхмощные, а лабиринты коридоров запутанные, и шанс устоять у администрации имелся. Но вокруг Академии стояли строительные леса, замышлялся ремонт фасада, и это решило исход дела.
«Санкт-Петербургу» предоставили в распоряжение спортивный зал и обещали через профком шестьдесят рублей.
Все желающие не смогли пробиться в Академию. Главные двери уцелели, но защитникам пришлось распылить и без того ограниченные силы и гоняться за волосатиками по лесам, походившим издали, говорят, на муравейник. Администрация пыталась перекрывать двери внутри здания, и это, отчасти сдерживая натиск, лишь отдаляло развязку.
Случайный имидж премьеры, вызванный страхом и инстинктом самосохранения, стал ожидаемым лицом «Петербурга», и было бы глупо не оправдать ожиданий.
Малиновые портки оправдали себя, а босые ноги – особенно. Я добавил к костюму таджикский летний халат в красную полоску, купленный год назад в Душанбе, и на шею повесил огромный тикающий будильник.
В спортзале не предполагалось сцены, и мы концертировали прямо на полу. На шведских стенках – народ, народ сидел и висел, как моряки на реях, перекладины хрустели и ломались, кто-то падал. В разноцветной полутьме зала стоял вой. Он стоял, и падал, и летал. И все это язычество и шаманство называлось вечером отдыха Архитектурного факультета.
Я сидел на полу по-турецки или по-таджикски, и сплетал пальцы на струнах в очередную композицию, когда вырубили электричество. Сквозь зарешеченные окна пробивался белый уличный свет. В его бликах мелькали тени. Стоял, падал, летал вой, и язычники хотели кого-нибудь принести в жертву. Тогда Володя стал лидером обесточенного «Петербурга» и на сутки затмил славу моей «Осени». Он проколотил, наверное, с час, защищаемый язычниками от поползновений администрации. Он был очень приличным барабанщиком, даже если вспомнить его манеру играть теперь. Особенно хорошо он работал на тактовом барабане, и особенно удавались ему синкопы. Он играл несколько мягковато и утонченно для той агрессивной манеры, которую желал освоить, но таков уж его характер, а ведь именно характер формирует стиль.
Братьев Лемеховых все же не исключили из Академии. Наше выступление даже пошло на пользу – ремонт здания уже нельзя было откладывать на неопределенное «потом».
В родительской квартире на проспекте Металлистов (то ли в честь Фарнера, то ли в честь Гилана, на радость теперешним «металлистам») я оставался один, и с утра телефон не умолкал, напоминая о славе и подстегивая самолюбие.
Звонили и по ночам. Приходилось выбегать из постели в коридор, пока не успели проснуться родители.
Слышались в трубке смешки, долгое дыхание, перешептывание, хихиканье. Утром звонили приятели по делу и с лестью, а по ночам не по делу звонили девицы: «Вы извините… хи-хи… Вы, конечно, нас простите… хи-хи… Может, вы не отказались бы сейчас к нам… хи-хи… Сейчас приехать вы можете?» Отчего-то ночные звонки злили. Я, естественно, мог приехать, а иногда даже и хотел, но теперь приходилось осваиваться в новой обстановке и быть настороже.
Пришлось на ходу досочинять программу, убирать из нее некоторые песни лирико-архаического толка, заменяя на тугой около-ритм-энд-блюз. По утрам я колотил на рояле, тюкал известными мне аккордами и манкировал Университет. Чиркал на бумажке:
«Мои гнилые кости давно лежат в земле.
Кофе, кофе, кофе – ты аутодафе!»
Это сочинение так и не дожило до сцены.
«Ты, как вино, прекрасна.
Опьяняешь, как оно.
Ты для меня как будто
Веселящее вино!»