Литмир - Электронная Библиотека

Моника Марон

В сущности, мы хорошие

Если бы жители города Берлина были иностранцами, то о них никто и никогда бы не осмелился сказать ни слова из того, что говорят о них по всей Германии, от Пассау до Фленсбурга. Но они то как раз не иностранцы, а самые что ни на есть свои, местные, и как жители столицы, пожалуй, даже еще более местные, чем все остальные, так что любые нелицеприятные высказывания в их адрес не считаются дискриминацией или оскорблением национального меньшинства, а наоборот, воспринимаются как правомерные и справедливые.

Не так давно, возвращаясь поездом из Ульма в Берлин, во время восьмичасовой поездки я разговорилась в купе с мужчиной, которому, к счастью, еще ни разу не доводилось бывать в Берлине и который теперь только ради того, чтобы повидать там сына-студента, впервые решился на это малопривлекательное для него путешествие.

Попутчику моему на вид не исполнилось еще и пятидесяти. На нем был жакет в мелкую клеточку, коричневые брюки и коричневые ботинки. На крючке возле двери висела легкая куртка на трикотажной подкладке.

До объединения он в Берлин не ездил из принципа, хотя бы уж из-за гэдээровских пограничников, ну и еще потому, что все они там корчат из себя великих героев. Берлинцы-то ему лично вообще никогда не были симпатичны. А уж он их на своем веку повидал! Ведь отдыхать те едут не куда-нибудь, а к нему на родину, в южную Германию.

— Да все отдыхающие, наверное, не ангелы, — заметила я.

— Может быть, может быть, — ответил он, — только вот берлинцы среди них почему-то хуже всех. Горластые, шумные, грубые — пруссаки, одно слово.

— Да, наверно, вы правы, — согласилась я. — Во всяком случае, так все говорят.

— Но главное, только, пожалуйста, поймите меня правильно, — продолжал мой попутчик, — главное, все они страшно вульгарные, неотесанные — натуральные плебсы, как сказал бы мой сын. Но учиться он все равно поехал в Берлин. А какое у них самомнение! Слышали анекдот о берлинском мальчишке, который впервые попал в Альпы? Горы ему, видите ли, показались слишком плоскими! А когда ему говорят, что, мол, у вас в Берлине и таких нет, он отвечает: «Да, но если бы у нас были горы, они были бы гораздо выше этих». Каково! А?

— Но это же просто шутка, — осторожно заметила я.

— А это как посмотреть, — ответил попутчик. — Ну шутка так шутка, пускай. Только сдается мне, сказано это было совершенно серьезно. Что-то я до сих пор не замечал у берлинцев их знаменитого чувства юмора.

Все это постепенно начинало выводить меня из себя. Мне, жительнице Берлина, конечно, не привыкать выслушивать такое, а то, что мы не особенно вежливые, так это мы и сами прекрасно знаем и говорим о себе, что мы грубые, но душевные, именно потому, что не питаем на свой счет никаких иллюзий. Но если каждый швабский умник начнет упрекать нас в отсутствии чувства юмора — это уж слишком! Не хватало еще вспомнить о диалекте, подумала я и как в воду смотрела.

— …а как коверкают слова, — говорил мой попутчик. — Вместо «сейчас» (сам сказал «шшас») у них «счас», вместо «еще» (сказал «ишшо») у них «исчё», вместо «что» («шо») — «чё».

— И чао вместо адью, — продолжила я, взяла пальто и направилась к двери, чтобы сменить купе.

— О нет, пожалуйста, — вскочил он. — Куда же вы? Неужели я вас так напугал? Останьтесь!

С этими словами он схватил мое пальто, повесил его обратно на вешалку и усадил меня на прежнее место.

— Вот видите, что я вам говорил: у берлинцев совершенно отсутствует чувство юмора, — сказал он.

— Что же такого смешного вы сказали? — спросила я.

От радости он даже захлопал в ладоши.

— Что я говорил, что я говорил — ни чувства юмора, ни умения посмеяться над собой.

Метнув исподлобья злобный взгляд, я заметила, что у него от смеха выступили слезы.

— Вы ведь тоже смеетесь не над собой, а надо мной, — парировала я.

— Если бы вы только знали, как я умею посмеяться над собой, ха, искренне и от всей души. Спросите мою жену. У нас на юге совсем другая культура, а вы, берлинцы, себя уж больно жалеете. Еще бы, привыкли к дотациям, в 1989-м за квартиру платили столько же, сколько мы в Ульме в шестидесятые. А теперь еще плачетесь.

— Кто плачется?

— Да вы, берлинцы, кто же еще.

— Ну хватит, — взорвалась я, успев уже порядочно устать от собственного смиренного долготерпения. — Довольно, теперь послушайте меня, — сказала я, — сейчас мы с вами в Ганновере, и теперь всю оставшуюся дорогу до «Цоо» вам придется слушать меня. Так же вежливо, как это делала я. Отсутствие чувства юмора я вам тоже прощу. Итак, если бы десять лет назад жителям Ульма, или Мюнхена, или Хайдельберга объявили, что весь остаток жизни им придется провести на стройке, что бы они, по-вашему, сделали? Наверное, пожали бы плечами и сказали: «Что поделаешь, уж лучше так. Гораздо хуже, когда вообще ничего не происходит»? Навряд ли!

А берлинцы сказали и теперь каждый божий день ищут новые объездные пути вокруг центра — он у нас побольше будет, чем весь ваш Ульм, — как всегда жутко недовольные, но не более недовольные, чем обычно. А если какой-нибудь русский мафиози случайно заедет в город Ульм, то местным газетенкам хватит материала недели на три, не меньше, и для продавцов систем безопасности настанут золотые деньки. А нам, кроме русской мафии, приходится терпеть еще и вьетнамскую, и румынскую, и албанскую, и, кто знает, может быть, даже польскую и болгарскую, утешаясь одной лишь скромной надеждой, что монгольская до нас еще, может быть, не успела дойти. Думаете, раз швабы на каждое слово навешивают уменьшительные суффиксы, то они от этого душевнее, чем все остальные, как будто бульдог превратится в ручного мопса, стоит только назвать его собачкой. Вот берлинцы, те и в самом деле душевные, а то, что вы называете отсутствием чувства юмора, есть не что иное, как проявление их детской непосредственности. Дети ведь не понимают иронии. Но когда берлинцам говорят: «Мы перекопаем весь ваш город, а для вас устроим отличную смотровую площадку, чтобы оттуда удобнее было любоваться ямами да канавами», они все дружно лезут наверх и глазеют оттуда на всю эту разруху, умудряясь получать удовольствие даже от такого зрелища. А если берлинцам говорят: «Восстановлен купол рейхстага, и теперь можно на него поглядеть», они на следующий же день три часа стоят в очереди, потом долго ходят вокруг купола в полном восторге, что он вообще существует. А когда берлинские музеи начинают пускать посетителей по ночам, потому что так интереснее, берлинцы послушно идут туда ночью и радуются, встретив там кого-нибудь из знакомых. А если берлинцы услышат, сказала я господину из Ульма, что завтра пройдет самый сильный дождь за последние пять, а может быть, и последующие десять лет, то все они как один в резиновых сапогах и с зонтиками в руках выйдут на улицы, чтобы не пропустить это знаменательное событие; некоторые, возможно, придут даже босиком и без зонтиков — вот так!

Я говорила и говорила. Попутчик мой боязливо притих, вжался в мягкую спинку кресла второго класса и с удивлением молча таращился на меня, пока я высказывала ему все то, чем обыкновенно успокаиваю себя, когда начинаю раздражаться от необходимости общения с теми грубыми, неотесанными, вечно брюзжащими типами, к которым принадлежу и сама.

— А еще, — сказала я господину из Ульма, — берлинцы всегда готовы уступить свой центр музыкантам, бегунам, велосипедистам, детям и протестующим всех цветов и мастей и, уж конечно, швабам в национальных костюмах тоже, потому что берлинцы на самом деле душевные, — добавила я и замолчала на мгновение, вспоминая, как часто проклинаю берлинский сенат, который торгует центром направо и налево, точно трактирщик комнатами на постоялом дворе.

Попутчику моему, как видно, уже изрядно надоело выслушивать мои хвалебные речи, так как выражение негодования, с каждой минутой все более и более омрачавшее его лицо, сменилось вдруг злорадной улыбкой. Мою нечаянную паузу он тут же использовал, хотя мы еще не доехали до окраин Берлина, чтобы снова перехватить инициативу.

1
{"b":"230838","o":1}