— Так я узнала, — голос ее зазвучал торжествующе, — что самым дорогим на земле была для него моя поэзия. Это заставило меня продолжать, обязало творить. Скоро я прочту тебе свои новые вещи, неважно, что ты не поймешь их.
Он умолк. Подошел к окну, распахнул его и с наслаждением стал всматриваться в панораму уходящих вдаль крыш; то же чувство он испытал несколько дней назад в Пинчо. Есть в воздухе Рима необыкновенная чистота: как четко обрисованы сосны, фонтаны, памятники, дворцы, видны улицы и переулки. Весь город кажется уменьшенным, возникшим на специально созданной сцене. Он снова вспомнил первые впечатления давнишних лет: прозрачность и бросающаяся в глаза искусственность города и вместе с тем его могучая естественность. В его священном сиянии даже необычное явление, чрезвычайное событие может показаться заурядным, лишенным значительности, серьезный поступок — обернуться мимолетным приключением, а драма разрядится, утратит свое напряжение, как бы ни была пышна ее декорация. Да и что, собственно, для него означает невежливость Джанни, его притворное равнодушие? Ничего! Ни неудачу, ни поражение… Он понял, что, вопреки его утверждениям, ошибкой было уехать из Рима, отправиться отсюда в Будапешт, в Лондон, вернуться в Халапу. Без сомнения, останься он здесь, все пошло бы по-другому. Он снова почувствовал себя молодым, как в первые после приезда дни, впереди было будущее, ожидавшие его свершения, вера в себя. Он станет писателем. Снова станет писателем. Поведает о своей жизни в Риме. Будет автором рассказов и романов, которые превратятся в прекрасные, волнующие притчи о нашем мире.
Иначе говоря?
Если бы он не боялся прослыть маньяком, он снова описал бы свою краткую, искалеченную литературную биографию; остановился бы на провале, который потерпел, пытаясь рассказать историю Билли. Все шло более или менее гладко, пока он набрасывал первую часть, встречу в Венеции, дворец венесуэльской меценатки, римский период, но когда он попробовал воспроизвести жизнь в Халапе, возобновление дружеских отношений (если слово «дружеские» здесь уместно), то почувствовал, как тонет, как засасывают его сыпучие пески. Все персонажи окостенели, заговорили, словно попугаи либо призраки. Не было в его прозе ни силы, ни трепета, ни света, ни тени. Ничего не было ни в словах, ни в подтексте. Билли отомстила, выхолостив его. Хотя он и говорил, что Рим смягчает все трагедии, эта рана не могла зарубцеваться даже в Риме. Скорее напротив!..
Чтобы создать роман, он испробовал, как уже не раз говорилось, десятки различных ракурсов. Иной раз судьба Билли представала как символ подавления инстинкта, другой — как иллюстрация к сказке о колдунье, или аллегория утраченной любви и одиночества, или борьба цивилизованного сознания с подспудными сексуальными и расовыми проявлениями.
Он продолжил рассказ о происшествии в Папантле. Опять возник перед ним этот мрачный, невыразительный взгляд, этот чем-то похожий на карканье шепот, которым она поведала о своих поэтических исканиях, он слышал стоны, грубую брань, поношения, безобразные жалобы.
Он не раз упоминал о мести Билли; но по чести говоря, за что ей было ему мстить? За то, что он был другом Рауля и свидетелем сначала их счастья, а потом крушения семейной жизни? За то, что он родом из страны, которую она возненавидела? За то, что он говорил в Веракрусе о влюбленной старухе с картины Кранаха, висевшей в будапештском музее? За то, что не притворился, будто верит в ее выдуманные литературные триумфы или фантастические рассказы о священнослужителях, молившихся в кельях тибетского монастыря, дабы даровать ей защиту от бед? За то, что не удержал ее тем вечером в кинотеатре Папантлы, не помешал ей пойти навстречу своей гибели? Как знать? Возможно, дело даже не в обдуманной мести, а просто в привычке досаждать, надоедать, нарушать и отравлять счастье всех окружающих, ведь поэтому и было так тяжело и неприятно с ней встречаться. Да он и сейчас слаб и беспомощен перед Билли, как в самом начале.
Однако Джанни и Эухения должны знать всю историю до конца.
Наконец смолк вальс, а через несколько минут и рассказ о смерти отца со стихами дочери на груди. Зажглись огни. Зал был полон шумной веселой публикой, то и дело рукоплескавшей. Вдруг ему показалось — хотя, возможно, он преувеличивает, видит теперь все в ином свете, — что мальчишки перестали швыряться апельсиновыми корками и толпа замерла в безмолвии. Что случилось? В гнетущей тишине по проходу шла к сцене маленькая, закутанная в шаль женщина. Она шла очень медленно, но эта невзрачная фигурка — не поймешь, старухи ли, девочки, — с головы до ног покрытая истрепанной шалью, овладела вниманием и тех, кто заполнял зал, и тех, кто сидел на сцене. Едва эта женщина сделала первые неловкие шаги в глубине прохода, Билли замолчала. Она сидела рядом с ним, и он не мог видеть ее лицо, но почувствовал, как она напряглась всем телом, услышал ее тяжелое, прерывистое дыхание, заметил, как дрожат у нее руки. Когда женщина была уже в нескольких шагах от эстрады, она сбросила шаль с головы. Свет упал ей прямо в лицо. Это была бывшая служанка, Мадам, любительница птиц. Она улыбнулась, и под светом рампы во рту ее вызывающе блеснуло золото.
Билли встала; по пути к ступеням она зацепилась платьем за гвоздь, платье разорвалось, но она не остановилась, даже не обратила внимания. Словно загипнотизированная, спустилась по лесенке с эстрады в партер и двинулась, как ягненок за хозяином, вслед за Мадам к выходу такой же медленной, неловкой, колеблющейся поступью, как и ее поводырь. Когда они вышли из зала, оркестр грянул новый вальс.
Вот и все.
Остальное заключалось в актах, заявлениях, показаниях. Женщину, известную под именем Мадам, звали Исмаэла Посас. Она держала лавчонку на окраине Папантлы, в нижнем этаже дома, где останавливались погонщики. Жила в заднем помещении лавки и там же разводила своих птиц. Соседи показали, что в один из последних вечеров она пришла часов в десять с какой-то иностранкой и свет в лавке горел до поздней ночи. Возвращавшиеся с праздника слышали очень громкие голоса, но, о чем шла речь — разобрать не могли. Другие заявили, будто обе женщины то каркали, как птицы, то хохотали, как безумные. Судя по всему, встреча была радостной.
На рассвете вспыхнул пожар, и лавка и постоялый двор сгорели дотла. Нашли четыре обугленных трупа. Никто не знал, сколько человек ночевало в тот день в доме. Никто также не собирался заниматься опознанием трупов и расследованием. Хозяйка квартиры в Халапе хотела отдать вещи Билли матери Рауля, но та взяла только фотографии сына и внука. Все как будто вздохнули облегченно после исчезновения этой английской преподавательницы, которая только и делала, что сеяла раздоры. Он тоже. Никто не оплакивал Билли. Говорили, будто все найденные трупы были мужские. Но кто мог знать это точно? Халапа всегда жила слухами. Кое-кто предполагал, что Билли и Мадам ушли из лавки до того, как вспыхнул пожар. И может, теперь в каком-нибудь далеком поселке торгуют пивом, керосином, сигаретами и снова разводят птиц? И Билли стала рабыней Мадам, как боялась когда-то? И Рауль с ними? И не превратились ли они в воронов, саламандр или сорок?
Где бы они ни были, подумал он, этим людям нет места в мире, в котором он живет, в мире его лекций, его семьи и друзей, в мире, где происходит этот его разговор с Джанни и Эухенией. И он почувствовал щемящую тоску при мысли о стонах англичанки, доносившихся из крохотного ада, где она обреталась. Но сильнее этой тоски, признаться, была зависть.
Больше говорить было не о чем. Он снова подошел к окну. Небо заволокло пеленой. Возможно, этой ночью начнутся дожди. Казалось, городом завладело настроение, царившее в кабинете. Он смотрел на крыши. Черная-черная сосна возвышалась вдали над красноватым городом. Лето кончается. Через несколько дней он снова будет в Халапе, у себя дома, среди книг и бумаг. Будет ужинать вместе с Росалесами и вспоминать римские траттории. Стареет он, как и его жена, как и его друзья. Вернуть хоть частицу утраченной молодости оказалось невозможно, несмотря на возникший поначалу мираж. Больше Леонора не говорит ему, что он статный кондотьер, или сын солнца, или язычник. Рим измучил его, он был бы рад хоть сию минуту бежать отсюда. Теперь его гораздо больше интересовали возможные перемены в руководстве литературного факультета, о которых шло столько слухов перед их отъездом из Халапы.