— Где сейчас ваш сын? — спросила моя мама.
— В больнице, врачи пытаются спасти ему жизнь.
— Несчастный ребенок, — сказала моя мама. Она хотела обнять маму Йосипа, но мама Кики отстранилась и ушла домой. Когда я пришел домой, мама мне сказала: — Ты смотри, так ведь и убить можно.
Это произошло на самом деле, и этот эпизод просто супер, Кики выжил, а если бы не выжил, это стало бы началом более волнующего варианта моей жизни…
Меня мучило, как быть дальше. Как мне, мальчишке, который уже на пороге жизни показывал склонность к насилию, шаг за шагом идти по жизни, в будущее: средняя школа, распространял наркотики, изнасиловал Коку с первой парты, распространял наркотики, изнасиловал Муки с третьей парты, распространял наркотики, факультет, поездка в венском метро без билета…
А начало войны? Три боевых товарища. По ком звонит колокол. Молодые львы. Уловка-22. Отсюда и в вечность. Начало войны? Смысл и бессмысленность жизни, смысл и бессмысленность войны? Сколько писателей золотом заплатили бы за возможность жить в стране, где бушевала такая война? Тысячи мертвых, сотни тысяч беженцев, дым, слезы, крики, трупы… Твою мать! Все кричали и падали мертвыми вдалеке от моего родного города. Помню только одну тревогу, одну сирену. Я был в магазине, ууууууууууу, потом, когда услышал «ээээээээ», вышел из магазина и пошел домой. От войны мне достался только ненормальный отец. И это немало, а некоторые писатели золотом заплатили бы за то, чтобы иметь в доме ненормального отца, который целыми днями сидит, уставившись в стену соседнего дома. Заплатили бы золотом! Стоило ли мне столько раз повторять про это золото? Уставился, сидит, курит, молчит? И? И дальше? Потом? Что я могу ему приписать? Может быть, он убил беспомощную старуху на пороге ее дома, а ее парализованному мужу отрубил голову топором? Течет ли кровь из отрубленной головы парализованного человека? Или она капает? Или бьет струей? Нет ли еще и какого-нибудь ребенка под кроватью, маленького внука, у которого навечно останется травма? Может быть, убить и мальчика? Как? Ножом? Топором, с которого капает кровь деда? Куда направится мой отец? Если он куда-нибудь пойдет, то пойдет ли он с топором в руке? Без топора? Вытрет ли окровавленные руки? Об штаны? Какие штаны? Маскировочные? Хаки? Джинсы? Будет ли он убивать зимой, летом, весной? В лесу? На лугу или в поле? В хлеву? Какие животные будут в хлеву? Если он будет убивать в хлеву, то что делает в хлеву кровать, под которой спрятался мальчик? А девочка? Лучше девочка! Какие глаза поместить на ее лицо? Большие и перепуганные, это будет о’кей. А какого цвета? Синие, голубые? Безусловно голубые, и светлые волосики. Бельгийские педофилы известны во всем мире, фотографии их пятилетних жертв стали общим местом, так что теперь просто не можешь убить девочку, если у нее не светленькие волосики. А как маленькой девочке из Лики покрасить волосы? Где вы видели пятилетних девчушек из Лики с волосами цвета льна? Может ли писатель позволить себе перейти любую границу? Поменять местами Брюссель и Дошен-Дабар? Что с ней мог бы сделать мой отец? Изнасиловать… Никаких шансов! Да я даже и в бреду не позволил бы своему отцу, чтобы он в моей книге трахнул бельгийку из какой-то дыры в Лике. Даже за Нобелевскую премию! Как мой отец после всего, что было, себя чувствует? После чего — всего? Если отказаться от девочки и мальчика, меня уже как-то не тянет описывать мучения парализованного старика. Убить старуху, которая заботится о парализованном муже и насмерть перепуганном внуке, — это мерзость, которая, вероятно, имела место, но быть писателем не значит кричать на всю округу, что твой отец военный преступник… Убить старуху… Может, все-таки убить? Я задумался. Почему тип мог бы заинтересоваться убийством старухи? Не дочитал Достоевского? Есть ли смысл писать книгу о проблемах такой обезьяны, которая даже не дочитала Достоевского? Чтобы написать книгу о мужчине, который не дочитал Достоевского, нужно самому прочитать Достоевского. Я его не читал, только слышал, что такой есть. А если человек прочитал Достоевского, как ему писать о человеке, который не читал Достоевского?
Средняя школа. У меня были длинные волосы, в школе потребовали, чтобы я отрезал длинные волосы, моя мама сказала директору школы: «Пусть он отрежет волосы, когда сам этого захочет». Мне она сказала: «Секи, ты должен хорошо учиться, чтобы я могла защищать твою позицию перед старым идиотом». Я был отличником, и мои волосы оставили в покое.
Где здесь напряжение? Можно ли в книге, которая должна быть одновременно грустной, смешной и страшной, разливаться насчет волос, которые растут на голове у ученика средней школы? Цвет волос? Темно-каштановые. У меня была себорея, я тогда не знал, что это аллергия на восстановитель волос, они у меня секлись… Я слышал, все слышали, любое ружье смертельно опасно в руке этого Вука. Мне казалось, что я и без ружья, и без рук, насрать на Вука-инвалида, кто станет читать его автобиографию, а документальные фильмы об инвалидах никто не смотрит даже в День инвалида.
Секс?
Мики лежала рядом со мной голая…
Какая Мики? Девчонка, которую мы в средней школе звали Мики, на мое счастье, никогда не лежала рядом со мной голая. Жуткая девчонка. Доротея лежала рядом со мной голая. Хорошо, Доротея, которую мы, не знаю почему, называли Желькой, лежала рядом со мной голая, мы только что трахнулись, об этом я мог бы написать, Желька теперь живет в Канаде. Если бы я назвал ее Мики, никто бы ее не узнал, те, кто знает Мики, знали бы, что это не Мики, а тем, кто знает Доротею, не пришло бы в голову искать ее в девчонке, которую зовут Мики…
Как писать о сексе?
Я чувствовал, как мой большой, толстый член мучительно пробивается через ее хрупкое горячее тело…
Желька вовсе не была хрупкой, в ней было килограмм семьдесят, может, и побольше, и я пробивался не мучительно, мой член с комфортом следовал по своему пути, и, если быть совершенно откровенным, мне казалось, что он у меня слишком короткий и слишком тонкий для той миссии, которую он выполнял, хотя вообще-то член у меня большой, может быть…
Я буду действительно совершенно откровенным, кончил я еще до того, как вошел, Доротея не ожидала ни того, что я войду, ни того, что кончу. Она удивилась пятну на моих брюках, и я ни за что не стал бы описывать в книге тот взгляд, которым тогда посмотрела на меня Доротея, которую мы звали Желька.
У него встало, она увлажнилась, он лизал ее… она его, и… пока она стонала, из него изливалась мощная река густой спермы…
Я никогда не мог читать ничего подобного. Не знаю. Я боюсь женщин, для меня настоящее мучение писать о встрече их половых органов с моим членом, про который я уже и сказал, что это крупная, жилистая скотина.
А война? Великая хорватская освободительная война в невинных глазах тощего ученика средней школы с длинными волосами? Нам, будущим солдатам, в седьмом классе раздали анкеты.
Национальность?
Я написал «неопределившийся».
Никогда я не видел мою старуху такой. Она орала.
— Каждый говенный хорватский серб в этой стране пердит, что он хорват, церкви полны сербов, которые в очередях ждут, чтобы католический поп за тысячу марок побрызгал на их старые плешивые головы, а ты, кретин сраный, ты, хорват, пишешь, что ты «неопределившийся»?! Тебе еще порвут задницу из-за этой «неопределенности»! Когда пойдешь на войну, тебя пошлют на линию фронта, на передовую, и все «хорваты» будут смотреть в твою сраную «неопределившуюся» спину! И когда тебя принесут домой, никто мне не скажет, как тебя убили — выстрелом в грудь или в спину, проклятый говнюк!