— Я не грущу, — сказала я, — я плачу от счастья, но больше я сейчас говорить не могу. Я тебе позвоню, и если счет окажется слишком большим, они закажут выписку о звонках, а я скажу им, что ты сказала мне, что умерла Анна, а я тебе выразила соболезнование.
— Анна давно умерла, — сказала товарищ Мери, — не говори им этого, ложь откроется.
— Не откроется, — сказала я, — им плевать на моих товарищей, а я и не знала, что Анна умерла.
И мы прервали разговор. Стоило мне положить трубку, как я тут же успокоилась. Бумажным платком вытерла нос и губы, впустила Петара Крешимира на кухню, вытряхнула ему в миску целую банку кошачьих консервов, посмотрела немного, как прожорливо он ест. Несчастное, голодное, тощее животное. Когда я получу деньги, я им скажу: «Отвезите его к хорошему врачу за мой счет, так дальше нельзя. Он постоянно ест, а сам тощий, как восклицательный знак, в наше время против всего есть лекарства». Если они меня спросят, откуда у меня деньги, надеюсь, мне придет в голову что-нибудь разумное, деньги прочищают мозги. А могу вызвать такси, когда дома никого не будет, если у тебя есть деньги, такси стоит дешево, и сама отвезу Петара Крешимира к ветеринару. Корзинка у нас есть. Петар Крешимир вспрыгнул на диван, куда ему вход запрещен, я всегда слежу, чтобы он не валялся на диване, и, когда он принялся вылизывать задние лапы, позвонила Мери. Она мне сказала:
— Слушай, ты господина Ерко знаешь?
— Нет, — сказала я.
— Он сын товарища Томицы.
Мне стало страшно, неужели и товарищ Томица умер?! Сегодня умерли две мои боевые подруги, похоже, в воздухе носится что-то страшное.
— Нет, товарищ Томица не умер, — сказала товарищ Мери, — умер его сын Ерко.
— Страшно, — сказала я, — а ведь мы в молодости про депрессию даже и не слышали. И хотела рассказать ей, как та моя подруга подметала проспект Маркса и Энгельса, который сейчас называется проспект Освобождения, но товарищ Мери меня прервала:
— Это не депрессия, он погиб в автомобильной аварии.
— Проклятый алкоголь, — сказала я, — он хуже рака.
— Алкоголь ни при чем, — сказала товарищ Мери, — позавчера был ужасный ветер, ты, наверное, слышала.
Я не слышала, но я предпочитаю не сообщать окружающим, что у меня немного сдал слух, стоит такое сказать, все вокруг тебя начинают орать, я это ненавижу. Ненавижу я и слуховые аппараты, сейчас у меня деньги есть, но слуховой аппарат я покупать не собираюсь. Если кто-то хочет мне что-то сообщить, пусть орет.
— Да, — сказала я, — ужасный ветер.
— И из-за ветра обрушился балкон, представляешь, прямо на автомобиль покойного Ерко и как раз тогда, когда в нем сидел покойный Ерко.
— Ужас, — сказала я.
— Пусть Господь примет его душу, и пусть хорватская земля будет ему пухом, — сказала товарищ Мери, которая раньше никогда не упоминала ни Бога, ни хорватскую землю. Но я пропустила это мимо ушей. — Не буду тебе долго морочить голову и не хочу тратить твои деньги… — Она сказала твои деньги. Это было приятное чувство, приятное чувство, когда узнаешь, что кто-то думает, что у тебя есть твои деньги. — Товарищ Томица покупает могилу твоей матери.
Если бы у меня в руках был настоящий носовой платок, я бы заплакала от счастья. Но у меня в руках был не платок, а кусок бумаги, а у меня аллергия на бумажные платки, поэтому я пошмыгала носом и сглотнула.
— Сколько? — сказала я.
— Две с половиной тысячи евро, — сказала товарищ Мери.
— Когда можно получить деньги?
— Аванс уже у меня, пятьсот евро, остальное сегодня или завтра, после того как подпишете у нотариуса договор купли-продажи. Сразу, наличными.
— Что будет с костями?
— Об этом мы не говорили, но, вероятно, ты можешь выбирать: или они их куда-нибудь перенесут, или оставят лежать там, где лежат.
— Хорошо, — сказала я, — пусть их оставят на месте, только пусть сфотографируют и принесут мне фотографию, на память.
— Не беспокойся, — сказала товарищ Мери, — пока.
— Пока, — сказала я.
А сейчас я сижу за столом на кухне, говорю на кассету, Петар Крешимир жрет вторую банку консервов. Не помню, когда я так радовалась. Мне безразлично, мне наплевать, что вы подумаете обо мне. Тем не менее сообщаю, чтоб вы знали: моей матери нет в живых уже двадцать пять лет. В последние годы я искала кого-нибудь, кто мог бы присматривать за ее могилой и класть на нее цветы, потому что мы живем в городе, удаленном от кладбища на шестьдесят километров. Пять лет назад возникла товарищ Мери, которая живет в своем собственном доме недалеко от кладбища. У ее детей есть свои дома, поэтому товарищ Мери живет отдельно, в своем. Пять лет товарищ Мери протирает могилу моей матери и кладет на нее цветы. Не скажу, что я ей платила за это, но я все время думала, что надо бы заплатить. Это меня мучило, теперь наконец я смогу заплатить. Я не могла ездить на кладбище. Объясните мне, как человек, не имеющий в кармане ни динара, может посещать кладбище, которое находится в шестидесяти километрах от города? Как он может его посещать и протирать бетонную плиту сначала мокрой, а потом сухой тряпкой? Как?
Я вам отвечу. Никак.
А, между нами говоря, что такое для человека могила? Останется ли моя мать в моих воспоминаниях более живой из-за того, что лежит под плитой? А если бы она не лежала там, где лежит, я что, забыла бы ее? При этом вы не должны забывать, и я этого никогда не забывала, что моя покойная мать была настоящей сукой. Когда я была маленькой, она била меня, выдирала у меня из головы клоки волос, не пускала в школу, моего брата любила больше, чем меня, хотя брат никогда для нее ничего не делал. Я всю жизнь о ней заботилась. По ночам у нее была отрыжка, днем она часто мучалась тяжелыми мигренями, этого я вам еще не говорила, но я очень плохо жила со своим мужем, а мать не позволила мне разойтись с ним. «Кто нас кормить будет, дочь моя?» — повторяла она. У меня никогда не хватало храбрости порвать с ней, я была привязана к ней, как проститутка к сутенеру. Я не ищу алиби. Я не хочу оправдываться и говорить всем, что я продала могилу своей матери, потому что она была плохой матерью. Нет, нет. Могилу я продала, потому что хотела, пока еще жива, почувствовать запах денег. Я хочу схватить деньги, мять их в руках, нюхать, сложить их в жестяную коробку, закрыть коробку крышкой, потом открыть, и снова закрыть, и опять открыть, закрыть, открыть, закрыть, открыть, пересчитать.
Этого я вам не рассказывала. Я была тяжело больна. Несколько недель лежала, накрывшись с головой. Мои приносили мне чай и жидкий суп, и разваренные спагетти, я только такие люблю, даже нашли женщину, которая делала мне массаж за двадцать динаров в час, ходили мне за лекарствами, купили меховые тапочки, тридцать девятого размера, хотя я ношу тридцать девять с половиной, я не рассердилась, все равно я ходила только до туалета и обратно.
— Бабуля, — говорила мне моя внучка, — ты не должна впадать в депрессию.
— У меня нет депрессии, у меня болит позвоночник, как вы этого не понимаете. — Она меняла мне постельное белье, моя внучка, стригла ногти на ногах, делала мне в постели прическу, когда я рычала от боли.
Бабуля, потерпи, когда ты будешь красивой, у тебя улучшится настроение и тебе станет легче.
Но легче не стало. Я хотела умереть. Внук вызвал врача, точнее врачиху:
— Вы очень бледная, видимо у вас скрытое кровотечение, придется лечь в больницу.
— Я не хочу в больницу, — сказала я, — я хочу умереть дома, в окружении самых дорогих и близких мне людей, здесь я не нуждаюсь даже в птичьем молоке.
— Знаете, — у моей докторши были карие глаза, — дорогие и близкие вам люди вас любят, вы должны жить.
Я не сказала ей: «Меня никто не любит, все только того и ждут, чтобы я подохла, дорогие и близкие мне люди просто хорошие актеры». Когда она ушла, я проглотила оксазепам, тридцатку, накрылась с головой и заснула. Разбудила меня моя дочь:
— Мама, едем в больницу, тебе плохо.