Доктор прекрасно знал, что Констансия хороша собой, поэтому ему не нужно было ни великодушничать, ни проявлять геройство, если бы дело дошло до женитьбы на этой действительно красивой девушке. Однако то, что нынче называется «пускать пыль в глаза», используется не только для того, чтобы ослеплять других, но и себя самого, чтобы создать впечатление о своих собственных достоинствах и совершенствах, к своему же собственному удовольствию.
Внутренний монолог доктора стал еще более откровенным, прямым и значительным, когда он продолжал: «А если Констансия меня не полюбит? Я могу показаться ей малоприятным, скучным, неостроумным, она может не оценить мою душу и не поверить в мое будущее. И что, если, несмотря на все это, я влюблюсь в нее? Тогда я должен буду ее убить. Но чем она виновата, если я ей не понравлюсь? У меня нет права не только убить женщину, которая меня отвергла, но даже возненавидеть ее. Это будет ужасно, и я не знаю, что мне тогда делать. Я ослушаюсь матушку и поеду в Мадрид как есть, без всяких средств, наудачу, буду бороться и не отступлюсь, пока не завоюю славу, деньги и почет, пока не докажу Констансии, что я достоин ее, что мне не нужны ее деньги, что я не пустой мечтатель. Я готов ехать в Мадрид хоть сейчас, прямо через Толедские ворота, со всем своим скарбом, с мулами, с печеньями, вареньями и прочей снедью. Там они не залежатся».
И тем не менее доктор продолжал ехать следом за Респетильей в селение, где жила его тетка Арасели, а мысль о Мадриде мелькнула у него в голове и исчезла.
«Итак, – продолжал доктор, – если Констансия меня не полюбит, а я ее полюблю, то я совершу нечто великое, героическое, удивлю весь мир своими подвигами и завоюю ее холодное сердце. Разве может она полюбить меня теперь, когда я безвестен и неприметен? Но едва ли она останется равнодушной и бесстрастной, увидев, как я, увенчанный лаврами, иду сквозь расступающуюся толпу, когда имя мое будет вписано золотыми буквами в книге Истории».
Когда мысли приняли такой оборот и он живо представил себе, что уже любит Констансию, а она его – нет, дыхание его стало прерывистым, как у тяжелобольного. Респетилья ехал далеко впереди и не слышал этого, а то испугался бы.
Между тем путники выехали на высокое место, откуда открывался вид на селение – цель их путешествия была близка. Домики сверкали белизной, во внутренних двориках виднелись апельсиновые деревья, акации, олеандры, кипарисы. Речушка, протекавшая близ селения, орошала многочисленные сады, разбитые в плодородной обширной долине, расстилавшейся у их ног.
Путешественники спустились с холма по узкой тропе и выехали на дорогу. Минут через десять впереди показалось белое облачко пыли, а затем – какой-то темный предмет, двигавшийся им навстречу. Респетилья, обладавший острым зрением, все понял, завернул мула и поскакал к хозяину.
– Сеньорито, сеньорито, это карета сеньора дона Алонсо едет вас встречать.
И он не ошибся. Уже слышался звон серебряных колокольчиков, украшавших богатую упряжь статных вороных коней, впряженных в четырехместную карету. Доктор приосанился в седле, отряхнул пыль с платья, лихо сдвинул набок шляпу и, пришпорив лошадь, быстро доскакал до кареты, делая многочисленные вольты. Карета остановилась, и доктор увидел в ней двух дам. Одна оказалась пожилой и сухопарой женщиной с живыми глазами и добрым, приветливым лицом. На ней было черное платье и чепец, украшенный темно-лиловыми бантиками. Другая была невысокого роста и очень грациозна. У нее были черные как смоль волосы, черные глаза, пунцовые губы; когда она улыбалась, обнажались два ряда ровных, ослепительно-белых зубов; нос был чуточку вздернут, что придавало лицу задорное, насмешливое, детски лукавое выражение; кожа лица, чистая и свежая, излучала молодость и здоровье; гибким станом она напоминала скорее змейку, чем пальму. И вообще все, что можно было в ней видеть, предполагать, угадывать, имело совершенные формы, без излишеств и недостатков, словом – как надо: соразмерение и гармонично, как и полагается быть произведению искусства, сотворенному по строгим и точным правилам; все соответствовало ее восемнадцати годам и положению знатной сеньоры, заботящейся о своей внешности. Эта прелестная женщина была одета в лиловое шелковое платье, в волосах красовалось несколько алых роз; их лепестки удачно сочетались с ярко-зелеными листьями.
Обе дамы знали доктора по портрету: ошибки быть не могло. Старшая из них – это, несомненно, была тетка Арасели – воскликнула, как только увидела его подле себя:
– Здравствуй, племянник. Добро пожаловать!
– Добро пожаловать, кузен, – приветствовала его Контансия.
Доктор ответил на приветствие самым любезным образом. Он спешился, нежно обнял тетку, пожал руку кузине, заметив при этом, что ручка у нее маленькая, с длинными, точеными аристократическими пальцами.
– Мне хотелось, – сказала тетка Арасели, – встретить тебя, дорогой племянник, поэтому я одолжила карету у Констансии, а она любезно согласилась сопровождать меня. Твой дядюшка дон Алонсо не мог поехать, у него хлопот полон рот: отделяет животных от стада для продажи на ярмарке. Надеюсь, ты не посетуешь, что вместо него поехала дочка.
Доктор рассыпался в комплиментах и, поборов природную застенчивость, произнес несколько приличествующих случаю фраз, Констансия назвала его льстецом и густо покраснела.
– Поверишь ли, племянник, – сказала тетка Арасели, – Констансия боялась встречи с тобой: она думала, что увидит важного доктора, точно как на том портрете, боялась, что скажет что-нибудь невпопад и опростоволосится. Но теперь она уже не робеет.
– Неправда. Я все еще робею. И вообще, что вы тут наговорили, боже правый! Неужто я могла подумать, что он едет к нам верхом на лошади в своем докторском облачении – в мантии и в шапочке с кисточком! Я не такая уж простушка. Я только думала, что мой кузен умен и образован, а я – нет, поэтому он может составить обо мне дурное мнение, Я и сейчас этого боюсь. А мантия и шапочка здесь ни при чем.
Доктор снова рассыпался в любезностях. Напрягая ум и обдумывая каждое слово, он старался выразить просто, без ученых терминов и витиеватости, ту мысль, что женщины всё понимают и проникают в самую суть вещей по интуиции, что им вообще не нужно ничего изучать и что в глазах кузины светилось больше учености, чем у самого Аристотеля, Платона и Фомы Аквинского, вместе взятых. Доктор успел уже привести веское доказательство в защиту этого тезиса и готовился привести новое, когда тетка Арасели прервала его, сказав, что нужно поторопиться домой, где он может отдохнуть.
Доктор снова сел на лошадь и затрусил рядом с каретой– то с той стороны, где сидела кузина, то с другой, чтобы не обидеть тетку. Наконец они въехали в селение и добрались до дома. Хотя остаток пути они преодолели за двадцать минут, доктор успел бросить на кузину тысячу пламенных взглядов – не меньше сотни в минуту.
Констансия встречала этот град взглядов самым очаровательным образом, хотя понять ее было трудно: иногда казалось, что она понимает смысл и значение этих взглядов, так как стыдливо опускала глаза, что было многообещающим признаком, то вдруг делала наивный вид, будто принимает их за выражение родственной любви, и отвечала на них ласково, но без всяких признаков ответного любовного чувства, то разражалась звонким смехом, как бы выражая сомнение по поводу столь внезапно вспыхнувшей любви, то отвечала доктору таким же взглядом, и тогда ему мерещилось, что это его взгляд, отразившись в ее черных очах, возвращается к нему во сто крат более прекрасным.
В результате всего этого, когда доктор подъехал к дому тетки Арасели, у него несколько кружилась голова. Он решительно не знал, кем стала для него кузина – ангелом или демоном. Одно было несомненно: он был очарован ею.
Доктор спешился, отдал слуге поводья, чтобы тот отвел лошадь в конюшню, помог донье Арасели выйти из кареты, потом подал руку кузине.
– Нет, нет, дорогой кузен. Я еду домой. Прощайте. До свидания, тетушка.