Через несколько минут на лесной тропе нас встретил небольшого роста, аккуратный и подтянутый командир второго батальона с капитанскими шпалами на петлицах. Я сразу обратил внимание на его сосредоточенно-хмурый вид. Ему, наверное, не было еще тридцати лет, но черные волосы на висках уже поблескивали сединой. Темные, немного выпуклые глаза его смотрели спокойно, но в них таилась какая-то неизжитая боль.
Командир полка познакомил нас, и дальше мы пошли втроем.
Комполка на ходу задавал капитану вопросы по службе, тот отвечал коротко и деловито. Потом речь зашла о моем переходе, и комбат уверенно сказал, что, конечно, немцы и завтра утром вновь попытаются выровнять участок своей передовой.
Лес неожиданно расступился, и нашему взору открылась небольшая деревенька, вытянувшаяся вдоль косогора. По правую сторону понуро и жалко сутулились давно покинутые хозяевами рубленые домики, все казавшиеся на один лад, а по левую – тянулись погреба с присыпанными землей крышами. От деревни веяло нежилым духом. Сиротливо глядели пустыми окнами избы, от частоколов уцелели лишь торчащие колья, на крышах погребов буйно рос бурьян. И не красили обезлюдевшую деревню местами сохранившиеся резные коньки, петухи на крышах, наличники с затейливыми узорами на окнах.
Командир полка протянул руку вперед и сказал:
– Тут и облюбуйте себе местечко для ожидания. Лучше всего забраться в погребок. Надежнее. Но не прячьтесь, а стойте так, чтобы вас можно было сразу увидеть.
Я не понял.
– Видите, в чем дело… – объяснил комполка. – Я по опыту знаю, что гитлеровцы, занимая населенный пункт, как правило, закидывают погреба гранатами. Это надо помнить.
Я кивнул. Совет был полезный.
Комполка обратился к батальонному:
– Кто сейчас в моей прежней землянке?
– Старшина, сержант и парикмахер, – ответил тот.
– Ага… Вот там вы и поместите нашего гостя.
– Есть, – сказал комбат. – Я так и намерен был поступить.
Миновав деревню, мы вошли в лес и направились к большой землянке между четырьмя высокими, с пышными кронами соснами. Землянку покрывал свежий дерн, под ним – толстые бревна в три наката. Неожиданно прорвавшийся сквозь облака луч солнца, клонящегося к закату, яркой полосой лежал на переднем стояке.
Мы спустились в землянку.
Уже немолодой, с обвисшими рыжими усами старшина считал комплект летнего обмундирования, перекладывая его из одной груды в другую. При нашем появлении старшина бросил счет, вытянулся, привычным движением вскинул руку к лихо заломленной пилотке и по уставу представился.
Это был тот самый старшина, о котором говорил командир полка.
Он назвал себя:
– Пидкова.
Землянка была глубокая, просторная, с широкими и прочными нарами вдоль трех стен. Ее меньшая часть отделялась подвешенными к потолку плащ-палатками. Я заглянул туда: чисто, опрятно. На срубе висело зеркальце и несколько открыток, с которых смотрели знакомые лица киноактеров.
– Временного квартиранта к вам привел, – представил меня командир полка. – Это… гм… военный корреспондент. Прошу любить и жаловать.
– Так точно, – ответил старшина. – Я имею указание от товарища капитана.
– Как только фрицы начнут атаковать, – сказал комполка, понизив голос, – вам, старшина, поручается проводить товарища в деревню и выбрать там погреб понезаметнее.
– Есть проводить в деревню и выбрать погреб…
Мы покинули землянку. Командир полка распрощался со мной, пожал руку, пожелал удачи и, оставив меня на попечение комбата, отправился к себе.
– Есть не хотите? – осведомился капитан.
Я ответил, что уже обедал. Он помолчал, затем, глядя в сторону, тихо спросил:
– В первый раз идете туда?
Я пожал плечами.
– Да, да, – виновато сказал капитан. – Мне не следовало спрашивать. У каждого свое. Я только хотел сказать, что к таким вещам, наверное, трудно привыкнуть. Каждый раз должно казаться, что это в первый раз…
В его словах была правда. Несмотря на тренировку и уже приобретенный опыт, я и в этот раз шел на задание с таким же чувством, с каким шел впервые. Да иначе, видимо, и не могло быть. Очень мало сходного было во всех заданиях, непохожая обстановка и разные обстоятельства сопутствовали каждому из них. Но я опять ничего не сказал. Мы присели на сваленную сосну, закурили. Мало-помалу угасал день, и уже исчез последний закатный луч солнца. Вечер был ясный, но быстро сгущались сумерки, заволакивая все вокруг.
Комбат сказал мне, что эти места – его родина, что вот пришлось воевать здесь – кто мог подумать! – затем он принялся подробно описывать прелести здешних мест…
В землянку я вернулся, когда стемнело и на небе высыпали звезды.
Налицо были все обитатели землянки: старшина Пидкова, маленький курносый сержант и миловидная, лет двадцати, девушка, оказавшаяся батальонным парикмахером. Они сидели за жиденьким столом, с кривыми, крест-накрест, березовыми ножками, и аппетитно уплетали из одного котелка крутую гречневую кашу.
– Як хочете исты, товарищ корреспондент, – предложил мне старшина, – то сидайте з нами вечеряти, а як ни, то видпочивайте.
Я есть не хотел и решил отдохнуть. Место мне было уже приготовлено: на нарах постланы две шинели, покрыты плащ-палаткой, а под голову вместо подушки положен противогаз. Я прилег и стал глядеть в низкий потолок землянки. Спать мне не хотелось, хотя в прошлую ночь, в дороге, я спал не больше двух-трех часов.
Старшина старательно облизал деревянную ложку, засунул ее за голенище сапога, выбрался из-за шаткого стола и сказал:
– Видтого козак и гладок, що поив, та и на бок.
Но он лег не сразу, а принялся оправлять коптилку, смастеренную из стреляной артиллерийской гильзы. Он отщипнул черный нагар, подправил фитиль, и в землянке стало чуть-чуть светлее. Затем он лег, а рядом с ним расположился и сержант.
Девушка принялась убирать со стола, что, видимо, входило в ее обязанности, и тут же запела песню про Катюшу. Она пела все один и тот же куплет, начало песни:
Расцветали яблони и груши,
Поплыли туманы над рекой.
Выходила на берег Катюша,
На высокий берег, на крутой…
Голос у нее был мягкий, грудной, показавшийся мне вначале приятным, но одни и те же слова песни, повторяемые раз за разом, действовали неприятно, вызывали досаду и раздражали.
Вначале я пробовал мысленно подпевать девушке, мне когда-то нравился мотив этой простой песенки, а потом у меня засосало под ложечкой, и я заерзал на своем жестком ложе.
А девушка все продолжала тянуть одно и то же. Это, видимо, вызывалось какой-то внутренней потребностью и доставляло ей удовольствие. Может быть, пение давало разрядку нервному напряжению.
Девушка уже сидела в своем уголке, и по тени на стенке я видел, что она расчесывает волосы.
Старшина не вытерпел.
– Марусь! – с тоской в голосе взмолился он. – Змины пластинку! Хай воны сказятся, твои яблони и груши. Душу прямо вывертае!
– Странный вы человек, товарищ Пидкова, – обиженно отозвалась девушка. – Даже песен не любите!
Старшина вздохнул и ничего не ответил.
– Вот товарищ корреспондент, – продолжала она, – не обижаются же…
Я сделал вид, что сплю, и промолчал, хотя чувствовал, что девушка рассчитывает на мою поддержку.
Тогда она обратилась к сержанту:
– Товарищ Катков, вас беспокоит мое пение?
– Я и не такое могу выдержать… – дипломатично ответил сержант.
Старшина захохотал и закашлялся. Я не вытерпел и тоже фыркнул.
Маруся умолкла. Наступила тишина. Из леса доносилось кваканье лягушек на болоте и унылые крики неведомой ночной птицы.
Я понимал, что мне надо уснуть, чтобы к утру чувствовать себя бодрым. Я пытался уснуть, накрыл ухо фуражкой для уюта, плотно закрыл глаза, старался считать, но из моих попыток ничего не получалось. Сон, особенно нужный сейчас, не приходил. Слишком велико было нервное напряжение. Так случалось всегда, когда я не мог себе отчетливо представить, что ждет меня в ближайшие часы. Приходили и тут же мгновенно улетучивались тысячи мыслей, и ни на одной из них я не мог сосредоточиться. Эти мысли утомляли и не давали спать. Иногда я впадал в тревожное забытье, потом вдруг вздрагивал от какого-то внутреннего толчка, всматривался в острый язычок пламени коптилки и опять лежал с открытыми глазами, вслушиваясь в тишину. А ее нарушали по-прежнему лишь кваканье лягушек и тоскливые птичьи выкрики.