Еще много лет спустя
Шел третий день Праздника Летнего Солнцестояния, близился рассвет, ритуал перерождения Великого Осириса был в самом разгаре. Меж огромных, покрытых росписью колонн струился благовонный дым, звучали кимвалы и шушан-удуры, во внутреннем дворе Абидосского храма давали волнующую мистерию. Вначале Ра под видом Муркота по полной разбирался с Апопом[65] – кромсал его цветастое, из пальмовых волокон тело огромным тесаком. Содействовали ему в этом пантера Мавдет, волчара Упуайт[66] и резко положительный змей Михента. Затем Тот в обличье павиана пронзал копьем чудовище Магу, а помогали ему в этом Шу, Геб, Осирис и сам Птах. Действо завораживало, народ впал в экстаз, от многотысячной толпы разило пивом и потом. А еще чесноком… Да, скоро, скоро на небе появится Саху, вслед за ним с восходом Солнца взойдет Сотис, и в Египте начнется Новый год, который принесет благословенный разлив Великой реки. Со всеми вытекающими благоприятными последствиями[67].
«Ну и жара. Ну и вонь, – Энки выругался про себя, горестно вздохнул и с бережением, чтобы массы не заметили, пошевелился на троне. – Вот, блин, жизнь. Жопа как не родная, отсидел. Так и до простатита недалеко».
Строго говоря, в бедственном положении находилось не только его седалище. Голова, увенчанная короной Хеджет[68], гудела и была словно теллуриевая, тело в царских, с заабом[69], одеждах взопрело, как мышь, руки в кольцах, браслетах и перстнях утомились держать эти чертовы атрибуты[70]. Такие вот голимо сакральные дела – мистерии и ханумак для трудового народа. Придумали, растакую мать, херню, ни вздохнуть, ни пернуть. Вернее, не придумали – придумал. И ведь не дьявол же, не Сатана, не Вельзевул – он, он, Ярчайший Светоч Разума, Мудрейший Среди Мудрых. Достопочтенный Тот. Вон он, паскуда, притулился в сторонке, в компании херихебов[71] и верхних жрецов, вместе с Иерофантом и Старейшиной Зала опускает эрпатов на долю малую в храм. А что ему? Приехал, пошатался, проинспектировал Сокровищницу, поездил по ушам и благополучно свалил. Конечно, благополучно, на планетоиде-то лафа, это вам не по Нилу-реке вниз на парусной тяге. Шамаш небось горючее ему без крика наливает, по самое по некуда, лишь только подмигни, а тут уже полгода как до Нинти не добраться, и спинным мозгом чувствовать, что трахает ее Энлиль. Сволочь. Гнида. Падла. Баловень судьбы. Во всем. Ведь даже тогда, при жеребьевке, ему достался Нижний Маган – Черная конкретно земля[72], плюнь – и что-нибудь да взойдет. Что, что… Просо, пшеница, полба, ячмень, овощи, бобовые, разноцветный лен[73]. А система мощеных дорог? А обширные охотничьи угодья? А прямой – торгуй, не хочу – выход к Средиземному морю? Это не считая фантастических климатических условий, позволяющих снимать по три урожая в год[74]. Так что хрен большой и толстый в обе руки – нет на свете счастья. Справедливости тоже, блин, нету. Есть только имя, сосватанное Птахом, до жути символичное, на маганский манер. Действительно, ведь так и получается – надо усраться и не жить[75]. Да, перспективка хоть куда. Еще хорошо, что…
Однако подумать о чем-нибудь хорошем Энки не дали – подал голос Гибил, сидящий по соседству.
– Батя, бля, ну скоро там еще? Ссать хочу, не могу, сейчас под трон потечет.
Трон у него был свой, золоченый, с заабом, но похуже, чем у Энки, а голос осипший, хрипатый, сразу слышно – с перепоя, и жестокого. Хорошо еще, что говорил он с чинной, приличной интонацией, тишком, не меняя положения лобастой, декорированной короной головы. Как это и положено принцу.
– Говорено же тебе было по-ануннакски – пива этого чертова не жрать, – сквозь зубы зашипела Дамкина[76], качнула золоторогой головой. – Господи, у всех дети как дети. А здесь… Нет, лучше бы я тогда сделала аборт… Я тебе, чертов сын, нассу…
Она была тоже при короне и на троне, а шипела, словно очковая змея. Происходящая церемония ей ужасно нравилась.
– Терпи, сынок, терпи, – по-доброму отозвался Энки, – дыши животом, расслабляйся, думай о чем-нибудь глобальном. О вечности, о Космосе, о гармонии, о времени, о течении жизни. Держись, будь мужчиной, не дай сфинктеру взять верх…
А таинство тем временем шло по нарастающей – все гуще клубился дым, все громче звучали ритмы, все явственней становились запахи. Наконец на востоке над горизонтом появилась лучезарная Сотис[77]. Дружно, с новой силой грянули шушан-удуры, зазвенели кимвалы, взвизгнули цевницы, и ликующая толпа пала на животы. В церемонии остался заключительный штрих.
«Ну, господи, благослови! – Энки вытащил из кобуры бластер, снял с предохранителя, с тщанием взял прицел. – Я спокоен, я спокоен, я совершенно спокоен. Я уверен в себе, я уверен в своих силах, я самый лучший. Моя рука тверда, глаз остер, нервы теллуриевые, теллуриевые, теллуриевые. Только не промахнуться, только не облажаться, только не пульнуть в белый свет, аки в копеечку. Тот не простит, в Совете покроют матом, Шамаш не отвалит топлива, Нинти будет спать с Энлилем…»
Ему предстояло явить чудо – поджечь внушительную, налитую до краев горючей смесью емкость, дабы этим символизировать начало года. Внушительную-то внушительную, однако и расположенную черт знает где, на верхотуре пилона – ближе что, сукины дети, поставить не могли? Что, блин, такую мать, не позволяет религия?
– Ну, помогай нам Аллах. – Энки сконцентрировался, задержал дыхание, мысленно и энергетически устремился в цель и во время паузы между пульсациями сердца с плавностью, как и полагается, надавил на спуск. – Хурр!
Вспыхнуло, грохнуло, проехалось по ушам, дало по глазам, надавило на психику. Попал!!!
«О, шайтан!» – восхитились массы, снова упали на живот и простерли руки к высокому пьедесталу, на коем и размещался Энки с семейством.
– О, Осирис! О, Исида! О, великолепный Хор!
Близко, однако, никто не подходил, все держали дистанцию. Да и как тут подойдешь, когда бдят львы, могучие маджаи, жреческая гвардия и свирепые шамсу-хоры[78]. На фиг, себе дороже – от богов лучше подальше, а к котлу поближе. Если захотят – услышат.
Наконец таинство закончилось, Новый год настал. Массы подались в поля, эрапты – отсыпаться, Нил-кормилец – вон из берегов. Собрался в путь-дорожку и Тот.
– Ну-с, – сказал он Энки на прощание, – держишь линию, хвалю. Будет тебе топливо. Но не сейчас, чуть позже. Когда сдашь недоимку за прошлый квартал по просу. Ну все, привет семье. – Он улыбнулся, ласково кивнул, погрузил контейнер с дарами, сел на планетоид и свалил. К гадалке не ходи, намылился в Тибет – копаться в этой своей замечательной премудрости ассуров. Горючее не горючее, форсаж не форсаж – умчался, как наскипидаренный.
«Да, когда муркоту делать нечего, он яйца лижет», – глянул Энки планетоиду вслед, сплюнул, вяло выругался и отправился в опочивальню – к Морфею под крыло. Однако выспаться как следует, то есть до обеда, ему не дали – надо было подыматься, омываться и делить святые хлеба. Воз и маленькую тележку, выше крыши, на всех благополучно здравствующих жителей Египта. Еще слава богу что теплые, только что из печи[79]. «Ну, жизнь», – фрагментировал караваи Энки, ярился, обижался на судьбу, а Верховный Иерофант, сука, все никак не унимался, знай подтаскивал себе целые хлеба. Гад. Наконец роптать и злиться надоело, Энки с усмешечкой вздохнул, выругался, откусил от благодати и начал в красках представлять, что будет делать, когда весь этот выпечной кошмар закончится. Все, хватит хлеба, настанет очередь зрелищ: он устроит себе прогулку на лодке. Пусть принесут ему двадцать весел из эбенового дерева, отделанного золотом, с рукоятками из дерева секеб[80], отделанными светлым золотом. Пусть приведут к нему двадцать женщин, у которых красивое тело, красивые груди, волосы, заплетенные в косы, и лона которых еще не были открыты родами. И пусть принесут ему двадцать сеток[81]. И пусть эти сетки отдадут этим женщинам, после того как с них будут сняты все одежды. И пусть эти женщины наденут сетки, садятся в лодку, берутся за весла и медленно везут его по глади озера, в заросли камыша гизи. Вот это будет гребля так уж гребля…