Генри, обдумав положение, успел прийти к выводу, что было бы неразумно подвергать риску благополучие всего дома, оказывая сопротивление тиранической власти, доверенной таким решительным и грубым рукам. Поэтому он внимательно прочел сообщение об убийстве примаса и спокойно ответил:
– Скажу не колеблясь, что исполнители этого злодейского преступления содеяли безрассудное и вредное дело, о котором я сожалею тем более, что предвижу в качестве последствий его гонения на многих ни в чем не повинных людей, столь же непричастных к нему и столь же далеких от его одобрения, как далек от этого, скажем, я.
Пока Генри произносил эти слова, Босуэл, не сводивший с него своего острого взгляда, припомнил наконец, где он видел те же черты лица.
– Так вот оно что! Капитан Попки! Старый приятель! Да ведь нам с вами довелось уже как-то встретиться, и вы, помнится, были в весьма подозрительном обществе.
– Однажды я вас действительно видел, – ответил Генри, – это было в трактире, в городке ***.
– А с кем вы покинули этот трактир, мой мальчик? Не с Джоном ли Белфуром Берли, одним из убийц архиепископа?
– Да, я покинул трактир с названным вами лицом, – ответил Генри, – я счел бы недостойным отрицать это, но тогда я не знал, что Белфур – убийца примаса, как не знал и того, что свершилось это ужасное преступление.
– Боже спаси и помилуй меня! Я разорен! Разорен окончательно и бесповоротно! Он пустил меня по миру! – принялся причитать старый Милнвуд. – Язык этого молодца будет звенеть без умолку, пока его голова не скатится с плеч! Он добьется своего: они отнимут все, что у меня есть, вплоть до серого плаща, прикрывающего мне спину!
– Но вы знали, что Берли, – продолжал Босуэл, обращаясь к Генри и оставляя без внимания горестные восклицания его дяди, – вы знали, что Берли – объявленный вне закона мятежник, а также преступник; вы знали о запрещении иметь дело с подобными личностями, вы знали, что вам, как верноподданному, возбраняется укрывать или снабжать чем бы то ни было этого изобличенного властями государственного преступника, а также общаться с ним, сноситься устно, письменно или через третьих лиц, возбраняется под угрозой строжайшего наказания доставлять ему пищу, питье, кров, убежище или прочие средства к существованию, – обо всем этом вы знали и тем не менее преступили закон.
Генри молча слушал Босуэла.
– Где вы расстались с ним? На большой дороге или, чего доброго, укрыли его в этом доме?
– В этом доме! – вскричал Милнвуд. – Да я бы свернул ему шею, если бы он осмелился привести ко мне в дом государственного преступника.
– А он? Решится ли он утверждать, что не сделал этого? – спросил Босуэл.
– Поскольку мне вменяется это в вину, – ответил Генри, – вы не без удовольствия услышите от меня признание, которым я изобличу себя.
– О мои милнвудские земли! О кровные мои земли! Двести лет вы находились во владении Мортонов! – восклицал его дядюшка. – Где они, эти земли? Они были, да сплыли, они рассыпаются в прах, и пахота, и угодья, и поля, и заливные луга у реки!
– Нет, сэр, – сказал Генри, – вы не пострадаете из-за меня. Я один, – продолжал он, повернувшись к Босуэлу, – я один, без каких-либо соучастников, приютил этого человека на ночь, ибо Берли – старый боевой товарищ отца. Я сделал это не только без ведома дяди, но, больше того, наперекор его прямым приказаниям. Надеюсь, что, если этих слов достаточно для моего осуждения, их достаточно и для доказательства невиновности дяди.
– Молодой человек, – сказал сержант более мягким тоном, – вы производите приятное впечатление, и я вас жалею; да и ваш дядюшка – славный и весьма храбрый старикан, который, я вижу, больше любит гостей, чем себя, так как, потчуя нас отменным вином, сам довольствуется дрянным элем, – расскажите все, что вы знаете относительно этого Берли, что сказал он вам на прощание, куда отправился и где его можно искать; и, черт подери, я закрою глаза на ваше участие в этом деле, насколько позволит мой долг. За голову этого окаянного вига дают тысячу мерков{73}; ах, если б только напасть на его след! Ну, не будем тянуть! Где вы расстались с ним?
– Извините, но я не могу ответить на ваш вопрос, сударь, – сказал Мортон, – те же обстоятельства, которые принудили меня предоставить ему ночлег, несмотря на значительный риск для меня и моих друзей, требуют, чтобы я свято хранил его тайну, в случае если бы он и в самом деле доверился мне.
– Значит, вы не желаете отвечать? – спросил Босуэл.
– Мне нечего вам ответить, – сказал Генри.
– Быть может, я смогу подсказать вам ответ, приложив кусочек зажженного фитиля к вашим пальцам, – проговорил Босуэл.
– Ради всего святого, сударь, – взмолилась старая Элисон, обращаясь к Милнвуду, – дайте им денег – они только этого и хотят! Они замучают мистера Генри, а потом наступит и ваш черед!
Милнвуд в смятении и душевной горести разразился сетованиями и стонами; наконец голосом человека, испускающего последний вздох, он воскликнул:
– Если ф… ф… фунтов двадцать покончат с этим тягостным делом…
– Хозяин, – вкрадчиво сказала Босуэлу Элисон, – даст двадцать фунтов стерлингов…
– Двадцать шотландских фунтов, вы, старая сука! – завопил Милнвуд; скаредность заставила его забыть о пуританской точности в выражениях и об обычной вежливости в обращении к домоправительнице.
– Фунтов стерлингов, – продолжала настаивать Элисон, – если вы согласитесь снисходительно отнестись к проступку нашего мальчика; ведь он упрямец, и вы можете резать его на куски, и все же не вырвете у него ни одного слова; я уверена, что если вы даже припалите ему его пальчики, то и от этого вам большого прибытку не будет!
– Так, так, – сказал Босуэл, колеблясь, – право, не знаю, что делать; большинство моих однополчан взяли бы деньги, а заодно прихватили бы с собой и арестованного, но у меня есть совесть, и если ваш хозяин присоединяется к вашему предложению и готов поручиться за своего племянника, если к тому же весь дом даст присягу, я, право, не знаю…
– Да, да, сударь! Разумеется, сударь! – вскричала миссис Уилсон. – Любую присягу, любую клятву, какую вам будет угодно! – И, повернувшись к хозяину, она зашептала: – Идите, сударь, поторапливайтесь, несите поскорей деньги, или у нас на глазах они сожгут дотла дом.
Побуждаемый жестокой необходимостью, старый Милнвуд окинул горестным взглядом свою советчицу и пошел, как фигурка в голландских часах, выпускать на свободу своих заключенных в темнице ангелов{74}. Между тем сержант Босуэл принялся приводить к присяге остальных обитателей усадьбы Милнвуд, проделывая это, само собой, с почти такой же торжественностью, как это производят сейчас в таможнях его величества.
– Ваше имя, женщина?
– Элисон Уилсон, сударь.
– Вы, Элисон Уилсон, торжественно клянетесь, подтверждаете и заявляете, что считаете противозаконным для верноподданного вступать под предлогом церковной реформы или под каким-либо иным в какие бы то ни было лиги и ковенанты…
В это мгновение церемонию присяги нарушил спор между Кадди и его матерью, которые долго шептались и вдруг стали изъясняться во всеуслышание.
– Помолчите вы, матушка, помолчите! Они не прочь кончить миром. Помолчите же наконец, и они отлично поладят друг с другом.
– Не стану молчать, Кадди, – ответила Моз. – Я подыму свой голос и не буду таить его; я изобличу человека, погрязшего во грехе, даже если он облачен в одежду алого цвета, и мистер Генри будет вырван словом моим из тенет птицелова.
– Ну, понеслась, – сказал Кадди, – пусть удержит ее, кто сможет, я уже вижу, как она трясется за спиною драгуна по дороге в Толбутскую тюрьму; и я уже чувствую, как связаны мои ноги под брюхом у лошади. Горе мне с нею! Ей только приоткрыть рот, а там – дело конченое! Все мы пропащие люди, и конница и пехота!
– Неужто вы думаете, что сюда можно явиться… – заторопилась Моз; ее высохшая рука тряслась в такт с подбородком, ее морщинистое лицо пылало отвагой религиозного исступления; упоминание о присяге освободило ее от сдержанности, навязанной ей собственным благоразумием и увещаниями Кадди. – Неужто вы думаете, что сюда можно явиться с вашими убивающими душу живую, святотатственными, растлевающими совесть проклятиями, и клятвами, и присягами, и уловками, со своими тенетами, и ловушками, и силками? Но воистину всуе расставлены сети на глазах птицы.