Леди Маргарет слушала это изложение Библии вне себя от негодования и изумления.
– Так вот с какой стороны задул ветер! – воскликнула она, приходя в себя после минутного оцепенения. – Злобный дух тысяча шестьсот сорок второго года{65} снова творит свое дело, и притом настойчивее, чем прежде, и всякая старуха у очага вступает в спор о вере Господней с учеными богословами и праведными отцами церкви!
– Если ваша милость разумеет епископов и священников, то какие же они отцы – они отчимы нашей шотландской церкви. И, раз ваша милость желает, чтобы мы с Кадди убрались отсюда, я скажу вам начистоту еще одну вещь. Ваша милость и управитель хотели приставить моего сына Кадди к машине, что недавно придумана для провеивания зерна[17] и отделения его от мякины. А я считаю, что поднимать ветер при помощи человеческих ухищрений ради собственной нужды вашей милости, вместо того чтобы молиться о нем или покорно и терпеливо ждать, когда Провидению будет угодно ниспослать его на тот холм, где ваше гумно, – это значит безбожно восставать против промысла Господня. И еще, миледи…
– Эта женщина способна вывести из себя хоть кого! – прервала ее леди Маргарет; затем властно и жестко она добавила: – Итак, Моз, закончу тем, с чего мне следовало начать: вы для меня слишком ученая и слишком благочестивая, и я не могу спорить с вами. Только скажу вам вот что: либо Кадди всякий раз беспрекословно будет являться на смотр, когда его на законном основании призовет к этому мой управляющий, либо вам и ему придется немедленно убраться отсюда и покинуть мои владения; старух и пахарей сколько угодно; но если бы их и вовсе не существовало на свете, я предпочла бы, чтобы на полях Тиллитудлема не росло ничего, кроме бурьяна, и в нем гнездились целые тучи птиц, чем чтобы мою землю распахивали мятежники, восставшие против своего короля.
– Ну что же, миледи, – сказала на это Моз, – здесь я родилась и думала, что умру там же, где умер отец; а ваша милость всегда была доброю госпожой, и я никогда не скажу ничего другого и никогда не перестану молиться за вас и мисс Эдит и о том, чтобы на вас снизошла благодать и вы узрели заблуждения вашего сердца. Но пока…
– Заблуждения моего сердца! – взорвалась леди Маргарет. – Заблуждение сердца! Да как вы смеете, дерзкая женщина?
– О да, миледи; обитая в юдоли слез и во тьме, все мы впадаем во множество заблуждений, и великие мира сего, и малые; но я сказала уже: мое ничтожное благословение всегда будет с вами и близкими вам, где бы я ни была. Я буду вам сострадать, если услышу о ваших горестях, я буду счастлива, услышав о вашем благополучии как на земле, так и на Небе. Но я не могу повиноваться велениям земной своей госпожи наперекор велениям Бога, иже на Небе, и я готова претерпеть за правое дело.
– Отлично, – заявила леди Маргарет, повернувшись спиной к своей собеседнице, – отлично, вам известно мое решение, Моз. Я не желаю иметь у себя в баронстве Тиллитудлем заядлых вигов. Еще немного, и вы устроите, пожалуй, свое молитвенное собрание не где-нибудь, а в моей гостиной.
Произнеся эти слова, она удалилась с превеликим достоинством, тогда как Моз, дав волю чувствам, которые она подавляла в себе во время аудиенции, – ведь у нее была своя гордость, – разразилась жалобами и начала громко рыдать.
Кадди, которого все еще удерживала в постели болезнь – мнимая или действительная, – лежал, пока шли прения, у себя на кровати за дощатою перегородкой, совершенно убитый услышанным. Он притаился и боялся пошевельнуться, трепеща при мысли о том, как бы леди Маргарет, к которой он испытывал своего рода наследственное почтение, не обнаружила его присутствие и не обрушила на него столь же горькие упреки, какими она осыпала его старую мать. Но, едва миледи ушла и миновала опасность быть услышанным ею, он выпрыгнул из своего гнезда.
– Вы просто спятили, вот что я скажу вам! – закричал он, подступая к матери. – У вас язык на целую милю, как говаривал отец. Неужели вы не могли оставить леди в покое и не приставать к ней с вашим пуританством? А я-то, взрослый дурень, послушался вас и улегся, как мальчишка, под одеяло, вместо того чтобы ехать вместе со всеми на смотр. Господи Боже, а я все-таки ловко обвел вас вокруг пальца: ведь не успели вы повернуться ко мне спиной, как я вылез в окно и дал тягу, чтобы пострелять в «попку», и как-никак дважды попал в него! Ради вашей блажи я обманул нашу леди, но я не собирался обманывать мою милую. А теперь она может выходить за кого вздумает, ведь меня все равно навсегда выгнали отсюда. Получается, что эта взбучка почище той, которую нам задал мистер Гьюдьил, когда вы заставили меня как-то в Сочельник отказаться от каши с изюмом, будто Господу Богу или еще кому-нибудь не все одно, поужинал ли пахарь пирожком с начинкою или овсяным киселем.
– Замолчи, сынок, замолчи, – ответила Моз, – ничего ты в этом не смыслишь: то была недозволенная еда, она разрешается только в особые дни, да еще в праздники, а в прочее время протестантам запрещено к ней прикасаться.
– А теперь, – продолжал Кадди, – вы навлекли на нас гнев уже самой леди! Когда бы я мог приодеться почище да поприличнее, я бы спрыгнул с кровати и сказал, что поскачу, куда ей будет угодно, днем или ночью, и она бы оставила нам и дом, и наш огород, где растет лучшая ранняя капуста во всей округе, и пастбище на господском выгоне.
– Но, драгоценный мой мальчик, мой Кадди, – продолжала старая женщина, – не ропщи на ниспосланные нам испытания; не жалуйся, раз терпишь за правое дело.
– А откуда мне, матушка, знать, правое оно или нет, – возразил Кадди, – или, может быть, оно правое потому, что вы так часто восхваляете вашу веру? Тут мне ничего не понять. По-моему, между обеими верами не такая уж разница, как думают люди. Кто же не знает, что священники читают те же слова, которые читаются и у нас; а если это праведные слова, то славную сказку, как я считаю, не грех и дважды послушать, и всякому тогда легче ее понять. Не у каждого столько ума, как у вас, матушка, чтобы сразу уразуметь такую премудрость.
– Ах, дорогой мой Кадди, это и есть для меня самое горькое, – проговорила взволнованно Моз. – Сколько раз я тебе объясняла различие между чистой евангелической верой и верой, испорченной выдумками людей. Ах, мальчик мой, если не ради своей души, то ради моих седин…
– Ладно, матушка, – прервал ее Кадди, – к чему поднимать столько шуму? Я всегда делал все, что вы мне велели; я ходил в церковь по воскресеньям, как вы хотели, и, кроме того, заботился о вас во все дни недели, а беспокоюсь я больше всего о том, как мне вас прокормить в это тяжелое время. Не знаю, смогу ли я пахать на каком-нибудь поле, кроме господского или Маклхема; ведь я никогда не работал на другой земле, и она не будет мне родной и знакомой. И ни один из окрестных землевладельцев не осмелится взять нас к себе в поместье после того, что нас прогнали отсюда как нонэнормистов[18].
– Нонконформистов{66}, милый, – вздохнула Моз, – таким именем окрестили нас люди.
– Ну что ж! Придется уйти подальше, может, за двенадцать или пятнадцать миль. Я мог бы служить, конечно, в драгунах, ведь я хорошо езжу на лошади и умею поиграть с палашом, но вы опять завопите о вашем горе и о ваших сединах. (Тут всхлипывания Моз заметно усилились.) Ладно, ладно, не буду больше; вы слишком старая, чтобы трястись на обозной телеге вместе с Эппи Дамблен, капральской женой. Но что нам все-таки делать, вот уж не приложу ума! Придется, пожалуй, двинуться в горы, к диким вигам, как их называют, и тогда меня подстрелят, как зайца, или отправят на небо с пеньковым воротником на шее.
– Ах, милый мой Кадди! – воскликнула благочестивая Моз. – Воздержись от таких греховных, себялюбивых речей, которые не лучше, чем неверие в божественный промысл. «Не видел я сына праведника, просящего хлеб насущный», – сказано в Священном Писании; твой отец был хороший и честный человек, хотя, пожалуй, слишком привязанный к земным радостям, мое счастье, – подобно тебе, он тревожился лишь о бренных делах мира сего.