Первое время она не говорила своему мужу, оберегая его или просто не решаясь, но он догадывался конечно, как всегда знаешь, любя. К своему стыду, я подсмеивался над ним про себя, посылая безмолвный привет с чуть заметной ухмылкой снисхождения, иногда часами думая о нем с каким-то болезненным любопытством, как о слишком покорной жертве, слишком слабом сопернике, не способном ни на какой ответ, которого хочется за это унижать и унижать, так что даже приходится одергивать собственную прыть, чтобы не выглядеть недостойно. Стараясь не злословить сам с собою без нужды, я лишь представлял его субтильную фигуру, скользящую в полумраке их большого дома – из комнаты в комнату, из холла в библиотеку, в сад, на террасу. Я видел, как он неслышно ступал в мягких тапочках, разглядывал корешки книг, всплескивал маленькими ручками, склонял голову набок: что-то было не так. Вверх-вниз по лестнице, вверх-вниз, не сидится на месте, что-то толкает ходить, ходить. Одевал теплую кофту – почему-то познабливало, не было комфорта, не было покоя. Брал в руки журнал со стола, пролистывал бездумно, оставлял на кресле. Брал любимую книгу с полки, вчитывался в абзац, закрывал, заложив закладкой, которая ни к чему – все равно не открыть на том же месте, не связать со следующей главой, возвращение невозможно. Выходил прочь, глядел в темноту, счастливый молодожен – все впереди, забыть сомнения, ты просто еще не привык. Но что-то было не так, ему не у кого было спросить – и не у чего, ни один предмет не выдавал тайны, не помогал ни кивком, ни намеком. Подходил к телефону – кому позвонить, никто не подскажет разгадки, оставалось бродить по комнатам из конца в конец: бессрочное путешествие, бесконечный путь.
А мы тем временем предавались страсти в моей мансарде, не ведая ни вины, ни сожалений, зная лишь, что только так возможно, как у нас сейчас – на влажной простыне, под влажной простыней, в борьбе, в ласке, в мгновенных обидах и примирениях, в объятиях и осторожном покусывании, в судороге, в полудреме. Чего боялись мы тогда? – ничего. Упивались страстью, пили холодное вино, говорили много, бестолково, разводили теории, ссорились и мирились, проживали жизни, построенные тут же – дом на берегу океана, минимум прислуги, трое детей, собака. Упрекали друг друга в безразличии, ревновали к прошлому, обменивались уколами – не всерьез, Вера плакала иногда – не взаправду, потом снова осторожное покусывание, упреки забыты, мы опять вместе – бессовестные сластолюбцы, пробравшиеся туда, где хранят самое вкусное, не открывая непосвященным. Казалось, не было сил, способных изгнать нас оттуда – мы бы не заметили угроз и не испугались чужих страхов. Следящие за нами – из ниоткуда, из воздуха, изнутри – так и остались бы сбитыми с толку, не услыхав ни звука, не различив ни одного подозрительного взмаха или силуэта за плотной шторой: тот закоулок времени и пространства был открыт лишь нам одним, не принимая в себя ничего чужого, да и не существуя вовсе на сторонний взгляд. И теперь можно поминать его бесконечно, не опасаясь спугнуть очарование неосторожным словом – то что умерло, не спугнешь, как фальшива ни была бы панихида. Моя как правило безыскусна и коротка – а больше, думаю, никто и не помнит.
Не являйся мне, моя горечь, моя мука, наша история мертва теперь, и я брожу меж обрушившихся стен, чьи обломки обветрены, не пощажены временем. Прошли века и тысячелетия – то-то радости мерзавцу-археологу, ройся в черепках, представляй прошлое. Мы оставили эту местность, потомки наши в нее не вернулись, язык забылся, книги сгорели. Я брожу по заброшенным дорогам, встречая путников других племен – они говорят нашим голосом, смеются твоим смехом, но в них не наша кровь, их лица стираются из памяти, чуть стихнет шаг за спиной. Я приезжаю в чужие города, не смущаясь непохожести, обживаю скверы и площади, узнаю улицы по угловым кафе, маскируюсь под праздного гуляку, но от воспоминания не скрыться, оно приходит, опустошающее, как тайфун, и отступает медленно, неохотно, неся в волнах стволы пальм и обломки деревянных крыш.
Неверная Вера… Трудно сказать, почему именно ей суждено было так всколыхнуть мою жизнь, вызволив наружу темные страсти и светлые муки, которых я в себе не подозревал, думая, что лишен их, как лишен многого другого. Это не должно было случиться со мной, и никак не могло случиться с ней, только что обретшей столь завидное замужество, но однако же случилось с нами обоими, не спросив ни одного из нас, и так бывает у других, я видел, но ведь я-то безоговорочно стою особняком… Было бы естественнее заполучить очередную короткую связь, что-то из серии сменяющихся секретарш, к чему я привык, не желая большего, но нет, меня вдруг закрутили в водовороте безумств и смятений, выдали мне, словно выигравшему в коварную лотерею, целую гору призов, применения которым я не знал, погребли меня под градом богатств, просыпавшихся с неба, и имя им всем была она, мое спасение и моя гибель…
Очень хочется выбрать легкий путь и отделаться каким-нибудь «просто пришла пора» или кивать на слепой случай, привлекая на помощь голый фатализм – лекарство для обессилевших. Можно еще наскоро подыскать аналогию, сравнивая, например, с Гретчен и ее Бретом, со всем, что произошло у них тогда, заведя мою сестренку в тупик кромешных разочарований, тем более, что на первый взгляд действительно похоже. Но все же я склонен подозревать специальную хитрость, мудреный эксперимент мироздания, сведший вместе всех действующих лиц, описав их будто классической фигурой, в которой явно просматривается традиционный треугольник, но на деле добавив еще немало катетов и гипотенуз, исключительно с познавательной целью – но тогда: кто возьмет на себя и запишется в познаватели?..
Конечно, моя дорогая Гретчен, и ее собственный небезобидный опыт, сыграли немалую роль, но все же и без них я был орешком покрепче, хоть это именно ее тень, постоянно присутствуя где-то в верхнем углу полотна, заставляла держаться чуть-чуть настороже – едва видимая, прозрачная и бесплотная, но предостерегающая безмолвно: помни, помни, помни. Потому, быть может, я оказался менее потопляем, отказавшись воспринять случившееся как конец света или безапелляционный вердикт, как отметку на прошении о принятии в перенаселенный клуб: «не годен». И все же, я поверил, да, поверил и надеялся, что скрывать, и готов был отринуть предостережения всех бесплотных теней, оставив лишь крохотную зацепку, тончайший спасательный шнур на случай, если что-то пойдет не так – тем отличаясь от дорогой Гретчен, которой не нужны были спасательные средства, если уж она решилась и бросилась в стихию наобум. Да к тому же у нее и не было таковых, а я имел в своем распоряжении всю изощренную логику восточной игры («извращенную» цедил Любомир Любомиров), которая способна запутать, состарить и обесцелить любое отчаяние, что и было доказано впоследствии. Так что, поставив многое на кон, я все же утаил какие-то крохи, но за это не стыдно, ведь она, неверная Вера, тоже оставляла кое-что про запас, и потом, разойдясь по своим полюсам, мы с облегчением вздохнули, убедившись, что прибереженное цело и невредимо – она, свернувшись калачиком на любимой софе, я, балансируя на тонком шнуре с завязанными глазами. Естество мое осталось не задето, и фантазии не поджали хвост, лишь последние покровы спали с внешнего и внутреннего зрения, не преломляя более свет тусклых стекляшек, чтобы превратить их в драгоценные камни, не освежая унылых красок, не размывая очертаний с милосердным намеком на потаенную глубину. Я научился видеть без прикрас, но об этом чуть позже, а еще я понял тогда, что хотела сказать мне Гретчен, облекая это в мягкотелые словесные формулы – то ли из сострадания, то ли из суеверной осторожности – понял и признал наконец, что пора нерешительных проб и ошибок прошла безвозвратно, освобождая сцену следующим актам, где едва ли удастся словчить, уповая на двоякость трактовки – если конечно не отсиживаться за кулисами, не обращая внимания на гневные окрики распорядителя и его большие глаза.