— Неохота вдоль границы идти, — ответил Шекких. — Голодно вдоль границы. Совсем недавно война схлынула. Да и дороги скверные. Лучше взять севернее, а потом свернуть…
— Хоть себе-то голову не морочь, — хмыкнул Айхнел. — Про дороги ты сейчас только придумал. А на север ты после того поля свернул… ну, помнишь, где ты еще полдня на меже просидел?
— Помню, — не повышая голоса, ответил Шекких.
Он ожидал, что Айхнел, по вечному своему обыкновению, начнет перетолковывать сказанное им на разные лады, но меч смолчал, словно охоту продолжать беседу у него отбило разом. Поневоле пришлось Шеккиху избрать дорожным собеседником самого себя. Очень удобно: даже рта раскрывать не надо, чтобы мыслями обменяться. И перебить никто не сумеет. Знай себе иди да размышляй, сколько душе угодно, покуда не прискучит.
Шекких и размышлял, то и дело сердито посапывая, когда ему вспоминались странные слова Айхнела. Ерунда, совершеннейшая ерунда! Как это — не домой он идет? А куда, позвольте спросить? Глупости это все. Эк же и сморозил Айхнел! Не домой — это ж надо же такое брякнуть! Дорогу Шекких, видите ли, не ту выбрал! Тоже советчик выискался — всю жизнь в ножнах на стенке провисел… много он в дорогах понимает. Да он их и видел-то до сей поры разве что на картах нарисованными. Не та дорога, вот еще! Самая что ни на есть та. Правильно Шекких сделал, что взял к северу, вглубь страны, от границы подальше. Здесь и люди поспокойнее, и леса посытнее. Третьего дня вот даже зайца изловить удалось. Грибы мало-помалу попадаться стали. Скоро и вовсе можно будет лесом прокормиться, а покупать только хлеб, если совсем уж невтерпеж станет. Долгая дорога, кто же спорит — зато и более верная. Дурак Айхнел. Выдумал тоже — не домой…
Спорить с собственным мечом Шекких не стал — бесполезно. Все равно не переубедишь, да и зачем? Сам вскорости уверится. Притом же в спорах Айхнел вечно горячится. Слово за слово — глядишь, недалеко и до ссоры. А с дорожным товарищем ссориться — последнее дело. Нет, Шекких не стал спорить. Но подыскивать возражения против не сообразной ни с чем тирады Айхнела было занятно. И Шекких мысленно возражал Айхнелу частенько и подолгу. Именно мысленным своим спором с Айхнелом и был занят Шекких, когда деревья перед ним расступились, и взору его представилась лужайка из тех, что смутно были памятны ему по прежней мирной жизни. Такие лужайки попадаются во множестве возле крупных сел или небольших городов. Обустраивают их, что называется, всем миром, чтобы потом сообща веселиться в праздничные дни. Да и в любой другой день лужайка не пустует. Старики хоронятся в лесной тени от полуденной жары и судачат неторопливо о том, о сем, чинно восседая на уставленных вдоль края лужайки крепких скамьях. А по ночам на тех же скамейках пристраиваются влюбленные парочки.
— Общинная лужайка! — обрадовался Айхнел. — Надо же… значит, город близко. Очень кстати — ты ведь уже весь свой хлеб приел.
Шекких не ответил. А может даже и не услышал.
Он смотрел во все глаза на деревянные скамейки. Или, вернее, на то, что от них осталось.
Нет, он не ожидал, что война, перемолов бессчетные толпы людей на кровавые обрубки, пожрав золото и серебро, скот и зерно, леса и пашни, пощадит какие-то скамейки… смешно и думать. Конечно, и их испаскудили. Иные были переломаны и изрублены — на растопку, по всей видимости… будто валежник набрать или даже дерево сухое срубить не проще! По другим тяпали топором просто так, ради молодецкого развлечения, даже не дав себе труда подобрать деревяшки и швырнуть в костер. Это ведь так по-мужски — с гоготом выказывать свою небывалую удаль, шибая топором по беззащитной скамейке. И уж конечно, все без исключения скамьи были трудолюбиво изрезаны пакостными рисунками и словами. А то и просто изрезаны. Все это Шекких за годы войны уже видал, и не раз. И глумливую похабщину, испестрившую собой бесценные фрески храма в Эннаме. И разрушение ради разрушения. Никогда ему не забыть, как в том же самом Эннаме некий героический вояка угодил во время уличных боев в лавку, где торговали глиняными ночными горшками… этот придурок тут же принялся хватать злополучные посудины и крушить их об угол стены, одну за другой, да с каким восторгом — Шеккиху и посейчас памятна его рожа, перекошенная от упоения! Нет, разрушений Шекких на своем веку навидался предостаточно. Другое показалось ему немыслимым.
Следы разрушений потемнели от времени. Осенние дожди омывали их не год и не два. Зимние снега уже много раз ложились на иззубренные топором скамьи. Разбросанные там и сям обрубки погибали и вовсе бесславно: их тихо доедала труха. Труха — а не вражеский топор, не огонь… просто труха. Годы миновали с той поры, как захватчики стояли постоем в здешних краях — и ни одна рука не поднялась, чтобы поправить разрушенное или хотя бы прибрать обломки! Никто, вот как есть никто… будто и в живых ни души не осталось, будто и вовсе обезлюдела земля… но ведь не обезлюдела! Тракт, с которого Шекких так недавно свернул в лес, исхожен вдоль и поперек, повсюду свежие следы тележных колес… нет, жив город, жив… жив — но все равно что мертв. Боги, Боги Мира и Боги Войны — за что? За что?! Ведь окончилась война… окончилась… ведь мы же победили… так за что же? Столько лет.., ради чего я столько лет убивал… и умирал… и терял навсегда лучших друзей… ради чего их больше нет? Ради вот этого? Боги, Боги всемилостивые… но ведь мы же победили!..
— Хочешь, в лоб дам? — холодно осведомился Айхнел.
Шекких растерянно смигнул. Солнечный свет дробился на острие Айхнела на маленькие злые радуги. И когда только Шекких выхватил меч из ножен… а главное, зачем?
— Сопли подбери, — беспощадно звякнул Айхнел. — Ишь, разнюнился… руки опустил и канючит: почему, дескать, никто ничего делать не желает… сам-то ты лучше? Чем других корить, на себя бы сперва поглядел.
Он дрожал от возмущения, и солнечные зайчики спрыгивали с его клинка на изглоданные трухой обломки. Шекких долгим пристальным взглядом проводил одного из зайчиков. Потом тряхнул головой, словно отгоняя сон, и коротко рвано рассмеялся.
— Правда твоя, — медленно произнес Шекких. — ну что ж… значит, и быть по сему.
Одним плавным движением он вбросил меч в ножны — а потом отстегнул их и повесил на крепкую сучковатую ветку.
— Эй, ты чего это? — завопил Айхнел.
— Уж не обессудь, — рассеянно ответил Шекких, вынул из-за пояса топор, подошел вразвалочку к ближайшей скамейке, вдохнул поглубже, резко выдохнул, снова вдохнул, примерился — и ахнул с размаху топором что есть силы.
— Ты чего это вытворяешь? — надсаживался Айхнел.
— Ничего, — ответил Шекких, мерно орудуя топором. — Просто ты прав. Все вокруг посходили с ума, и я заодно — так ведь не навек. Пора и опамятоваться. Кто-то должен что-то делать — так почему не я? Где-то надо начинать — так почему не здесь? Этот день и это место не хуже других — так для чего откладывать?
Он разогнулся, положил топор, скинул рубаху и аккуратно пристроил ее на ветке рядом с Айхнелом.
— Постереги покуда, — коротко сказал он и снова взялся за топор.
— Ты рехнулся, — горестно заключил Айхнел.
— Ну уж нет, — посмеиваясь, возразил Шекких.
— Лес кругом не твой, — урезонивал Айхнел.
— Это еще как сказать, — ответил Шекких.
— И скамейки не твои!
— Это еще как сказать, — повторил Шекких.
— Откуда ты знаешь, можно ли здесь рубить? — тщетно взывал к здравому смыслу Айхнел. — А если тебя местные поймают?
— А пускай, — покладисто согласился Шекких. — Пусть себе ловят. Их право.
Больше ни слова не примолвил. Айхнел тоже смолчал. А если бы что и сказал, Шекких бы его не услышал. Он словно оглох. Топор весело вычерчивала воздухе сверкающую дугу, в два-три замаха крушил подопревшие столбики скамеек, раскалывал изгаженные сидения — щепа так и летела во все стороны, словно стайка перепуганных воробьев порхнула… вот-вот защебечет! Только щепа не воробей, далеко не улетит — взмыв ненадолго вверх, щепки тихо опускались на густой теплый мох. Тихо так, неслышно устраивались щепки посреди мха, будто боялись помешать делу или иначе как потревожить. Напрасные опасения: Шеккиха сейчас ничто не могло бы потревожить. Он даже собственного топора не слышал. Косая дуга выблескивала, ниспадала и ударялась о дерево беззвучно, как солнечный луч. Ни звука, ни шороха. Тишина такая — хоть песню пой. И в голове у Шеккиха впервые со дня злополучной вылазки в замок черного мага тоже тишина нерушимая. Ни один звук не колотится болью в темя, ни один крик не перехватывает голову давящим обручем. Нет ни стука, ни треска — только острый солнечный свет срывается с лезвия топора и мерцающим облаком окутывает обух, мягчает мало-помалу и истаивает. И до того Шеккиху от этого сверкания на душе весело, словно и не было никогда никакой войны.