Кугель полагал, что у Самойлова в роли Жадова исходной была фраза, которую он произносил в третьем акте: «Какой я человек, я ребенок». И оттого «Лучинушка», которую он пел, захлебывалась в детских беспомощных рыданиях, так сильно и так трогательно резала по сердцу. «Жадов, Незнамов, Фердинанд из «Коварства и любви» — все эти образы поражены одним и тем же колоритом, все они не только юноши, но как бы отроки. Я не думаю, чтобы это был результат органического склада натуры артиста, но если таков замысел — это интересно»[233].
А. Беляев отметил, что Самойлов в Жадове дал «много искреннего, непосредственного чувства, подчеркнул его ребяческую беспомощность, осветил его как-то изнутри»[234]. И когда в третьем акте Жадов объяснял Полине, чего он хочет, что такое правила, что такое честность, это было так просто, так мило, что зрители невольно любовались этим хорошим мальчиком, которому предстоит погрязнуть в тине житейской пошлости.
Жадов—Самойлов был «задумчив и мягко-ласково грустен […]. В его «никогда!» и «ни за что!» звучало почти отчаяние, словно человек предчувствует, что все его бравады ни к чему, что само чудовище, на которое он замахивается, смотрит на него с обидным сожалением. Большим наслаждением было смотреть, с каким изумительным тактом, с какой поразительной до мелочей верностью развертывает Самойлов акт за актом тяжелую картину бьющейся в тисках молодости…»[235].
В число дебютных спектаклей включили и «Ревизора». Самойлов играл Хлестакова. И этот юноша был у него симпатичен, добр, хотя и крайне легкомыслен. Кугель писал: «Г. Самойлов вносил в исполнение роли Хлестакова элемент какого-то примиряющего незлобия и симпатичной ласковости…»[236].
Такой авторитетный критик, как В. В. Стасов, говорил: «Мне показалось, что эта роль не совсем по Вас и Вашему дарованию […]. Вы там, по-моему, не дали ничего в самом деле первостепенного, а немало хорошего и верного и правдивого по частям»[237].
Хлестаков выглядел и держался у Самойлова совсем мальчишкой. Он приходил в гостиничную каморку с видом побитой собаки. И есть-то ему хочется, и табаку-то нет, и Осип дерзит. Петушится он, но ничего не выходит.
Когда он рассказывал, как играл в карты с сильными мира, то с великим апломбом начинал перечислять своих партнеров: министр иностранных дел, французский посланник, немецкий посланник. Потом внезапно задумывался, кого еще прибавить и вдруг вспоминал: «И я».
«Это произносилось с извинительной улыбкой и вызывало у пирующих подобострастный смех»[238].
Резюмируя свои впечатления о дебютанте, А. Кугель писал: «Г. Самойлов представляется мне крайне нежным и деликатным инструментом, на котором отражается все: дурная погода, неискренность партнера, шум за кулисами. Зритель никогда не может быть за него спокоен, но именно поэтому создается между артистом и публикой такая симпатическая связь»[239].
Дебют на сцене Александринского театра прошел для Самойлова успешно, и его пригласили в труппу. Однако еще раньше у него был заключен договор с антрепренером харьковского театра, и Самойлов поехал в Харьков. Только в 1900 году он утвердился в императорском театре.
В связи с началом работы Самойлова на казенной сцене репортер задал ему вопрос: «Каков ваш идеал артиста?»
Самойлов ответил: сочетание «жизненной правды, близости к природе, искусство вдохновения и чувства […]. Мунэ Сюлли, например, это бездна искусства, пластики, движений, громадное умение носить костюм, великолепная дикция, но на меня не производит впечатление живого человека. Я даже не раз задавался; мыслью: может ли он играть в обыкновенном платье? И, пожалуй, решу этот вопрос отрицательно. Не костюм создан для него, а он создан для костюма»[240]. Самое изощренное мастерство, не одухотворенное чувством, вдохновением, не удовлетворяло Самойлова.
На сцене Александринского театра им были сыграны Чацкий, Жадов, Фердинанд, Хлестаков, Мурзавецкий («Волки и овцы»), Самозванец («Тушино» Островского), Глумов («Бешеные деньги»), Палузов («Старый дом» А. М. Федорова), Корчагин («Maмуся» В. С. Лихачева), Незнакомец («Красный цветок» И. Л. Щеглова, по В. М. Г аршину).
Как уже говорилось, Самойлова пригласили на императорскую сцену для того, чтобы он восполнил образовавшуюся пустоту после ухода М. Дальского. Но это были совсем разные актеры, и один другого никак не мог заменить. Очень точную характеристику Самойлову дал известный советский театровед А. Я. Альтшуллер: «Герои Самойлова, — писал исследователь, — мечтатели, далекие от реальных действий. Они видят окружающую их пошлость, мерзость, но не способны ничего сделать, чтобы изменить существующее положение… Глядя на Гамлета—Самойлова, трудно было поверить, что Датский принц может отомстить за отца. Нервность и пассивность ощущались в самойловском Фердинанде, Незнамове, Чацком. В современных пьесах благородные герои Самойлова оказывались часто к концу глубоко несчастными, доходили до крайней степени падения или самоубийства.
Самойлов был влюблен в своих героев. Он оправдывал и поэтизировал их. Сатира и ирония чужды дарованию актера. И поэтому, когда он играл гоголевского Хлестакова, он даже не пытался осмеять его, представить нагловатым, трусливым. Зрители видели немножко легкомысленного, но вообще симпатичного и доброго молодого человека»[241].
В Александринском театре Самойлов пробыл всего четыре сезона и перешел в театр, организованный В. Ф. Комиссаржевской. Здесь он сыграл роли Уриэля Акосты, Освальда, Карандышева и другие.
Переход из казенного театра в частный требовал известного мужества: артист лишался постоянной работы, гарантированного жалования, права на пенсию. Кроме того, такого великолепного подбора актеров больше ни в одном театре не существовало. Но Самойлов совершил этот переход потому, что ему все больше претила бюрократическая система театральной дирекции. Он был настроен радикально, стремился служить своим искусством народу. В этом отношении у него с Комиссаржевской было много общего.
Впрочем, в театре Комиссаржевской Самойлов пробыл всего один сезон и в июле 1905 года, покинув его, перешел на положение гастролера. Выступал он теперь по преимуществу в провинциальных театрах. Особенно любил Харьков, Ростов-на-Дону и вообще города Украины и юга России.
Артист придерживался прогрессивных взглядов. На спектаклях с его участием часто возникали политические демонстрации. Сборы от его концертов нередко поступали в кассы революционных организаций. Так, в 1905 году в екатеринославском театре шел «Уриэль Акоста». Едва Акоста произнес фразу: «Мы требуем свободы от ярма», как с галерки посыпались революционные прокламации. В зале раздались аплодисменты, призывы к борьбе против самодержавия.
В департаменте полиции собирались сведения о «беспорядках», возникавших на литературных вечерах Самойлова. Начальник Петербургского охранного отделения доносил, что на вечере памяти И. С. Тургенева в зале Кредитного общества Самойлов собирался читать стихотворение «Сон», «выставляющее в крайне мрачных красках положение в России». Сообщалось также, что Самойлов готов отдать сбор от концерта в пользу политических ссыльных студентов. В 1911 году в Челябинске арестовали Леонида Орлова, среди его бумаг обнаружили сведения о выступлениях Самойлова в пользу РСДРП. В сводке Иркутского охранного отделения сообщалось, что Самойлов открыто выражал свое сочувствие революционному движению. И не случайно в апреле 1917 года рабочие петроградских предприятий преподнесли ему адрес, в котором писали: «От имени рабочих петроградских заводов позвольте приветствовать в Вашем лице талантливого артиста, который за многие годы своего славного служения своему искусству не забывал демократии, не уходил от нее, а, напротив, охотно нес ей навстречу и свои силы, и свое время, и свой художественный талант»[242].