Таким образом, улика имелась налицо, отнекиваться было невозможно. Осмотр же вещи обыкновенно завершался просьбою продать ее или намеком о подарке. Кончилось тем, что когда по отъезде губернатора я послал ему в подарок револьвер с прибором в ящике, то чин-цай, «обзарившийся», как выражались наши казаки, на хорошее оружие, объявил посланному переводчику, что желает получить не револьвер, а двуствольное ружье. Возвращается наш Абдул и объявляет, в чем дело. Тогда, зная, что при уступчивости с моей стороны попрошайничеству не будет конца, я тотчас же отправил Абдул а обратно с подарком к чин-цаю и приказал передать ему в резкой форме, что дареные вещи ценятся как память и что я принял двух баранов, присланных губернатором, вовсе не из нужды в них, а из вежливости. Абдул, всегда нам преданный, исполнил все как следует. Сконфуженный губернатор взял револьвер; на другой же день я послал ему еще несессер с серебряным прибором. Так наша дружба восстановилась: китаец же получил должное внушение. Чтобы сколько-нибудь замять свой поступок, чин-цай устроил другой для нас обед, опять на той же даче.
Этот обед ничем не отличался от первого, только число кушаний было уменьшено до сорока.
На втором обеде, по просьбе чин-цая и других присутствующих, я обещал показать им стрельбу нашего экспедиционного отряда. Действительно, когда опять явился к нам со свитою чин-цай, то мы вместе с казаками произвели пальбу из берданок и револьверов. В самый короткий срок было нами выпущено около 200 пуль, мишенями для которых служили глиняные бугорки в степи. Ввиду отличного результата стрельбы чин-цай с улыбкою сказал: «Как нам с русскими воевать; эти двенадцать человек разгонят тысячу наших солдат». В ответ на такой комплимент я возразил, что нам воевать не из-за чего и что Россия еще никогда не вела войны с Китаем.
Но, чтобы довершить впечатление, я взял дробовик и начал стрелять в лет стрижей и воробьев. Похвалам и просьбам пострелять еще не было конца. Когда же напуганные птички улетели, пришлось, уступая общему желанию, разбивать подброшенные куриные яйца по одному и по два разом двойным выстрелом. Жаль было попусту тратить заряды, которых здесь нигде уже нельзя достать; но репутация хорошего стрелка весьма много мне помогала во все прежние путешествия. Это искусство производит на азиатцев чарующее впечатление.
В антрактах губернаторских обедов и посещений нас чин-цаем мы осматривали, с его разрешения, город Хами. Как и везде в Китае, жители сбегались взглянуть на ян-гуйзы, то есть на «заморских дьяволов», каковым именем окрещены в Китае все вообще европейцы без различия наций. Однако же толпа вела себя довольно сдержанно благодаря присутствию с нами нескольких полицейских, которые не один раз пускали в дело свои длинные палки для уразумления наиболее назойливых из публики.
Подробных сведений относительно города Хами мы, конечно, не могли собрать, как невозможно это и в каждом китайском городе для проезжего европейца.
Хами состоит из трех городов: двух китайских (старого и нового) и одного таранчинского. В пространствах между ними расположены огороды, поля и разоренные жилища. Каждый из трех городов обнесен зубчатою стеною до крайности плохого устройства. Это просто землебитная глиняная ограда квадратной формы; по углам ее и в середине размещены башни для продольного обстреливания стен.
Внутри каждого города тесно скучены жилые глиняные фанзы, из которых многие находятся еще в разрушенном состоянии, в особенности в таранчинском городе. В обоих китайских городах довольно много лавок, где торгуют почти исключительно китайцы. Товары привозятся из Пекина. Дороговизна на все страшная; местные продукты также очень дороги. «Дешево у нас только серебро», — комично говорили нам китайские лавочники. Действительно, серебро в Хами было в изобилии, так как его много получали войска. В таранчинском городе лавок нет вовсе; только раз в неделю здесь устраивается временный торг.
На восходе солнца 1 июня мы завьючили своих верблюдов и двинулись в путь по дороге, которая ведет из Хами в город Ань-си. Этою колесною дорогою мы должны были идти четыре станции; потом свернуть вправо также по колесной дороге, направляющейся в оазис Са-чжеу.
Первые 10 верст от города Хами путь наш лежал по местности плодородной; здесь везде поля, арыки и разоренные жилища, из которых многие начинали возобновляться.
Затем собственно Хамийский оазис кончился. Далее на несколько верст залегла голая галька и дресва, а потом явился песок, поросший всего более мохнатым тростником и джантаком.
На третьем и четвертом переходах от Хами пустыня явилась нам во всей своей ужасающей дикости. Местность здесь представляет слегка волнистую равнину, по которой там и сям разбросаны лёссовые обрывы в форме стен, иногда столов или башен; почва же покрыта галькою и гравием. Растительности нет вовсе. Животных также нет никаких, даже ни ящериц, ни насекомых. По дороге беспрестанно валяются кости лошадей, мулов и верблюдов. Над раскаленною днем почвою висит мутная, словно дымом наполненная, атмосфера; ветерок не колышет воздуха и не дает прохлады. Только часто пробегают горячие вихри и далеко уносят крутящиеся столбы соленой пыли. Впереди и по сторонам путника играет обманчивый мираж. Если же этого явления не видно, то и тогда сильно нагретый нижний слой воздуха волнуется и дрожит, беспрестанно изменяя очертания отдаленных предметов.
Жара днем невыносимая. Солнце жжет от самого своего восхода до заката. Оголенная почва нагревалась до +62,5 °C, в тени же, в полдень, мы не наблюдали от самого прибытия в Хами меньше +35 °C. Ночью также не было прохлады, так как с вечера обыкновенно поднимался восточный ветер и не давал атмосфере достаточно охладиться через лучеиспускание. Напрасно, ища прохлады днем, мы накрывали смоченными войлоками свою палатку и поливали водою внутри ее. Мера эта помогала лишь на самый короткий срок: влага быстро испарялась в страшно сухом воздухе пустыни; затем жара чувствовалась еще сильнее, и негде было укрыться от нее ни днем, ни ночью.
Чтобы избавиться от жгучих солнечных лучей, при которых решительно невозможно долго идти ни людям, ни вьючным животным, мы делали большую часть своих переходов ночью и ранним утром. Обыкновенно вставали после полуночи, выступали около двух часов ночи и часам к девяти утра приходили на следующую станцию. При таких ночных хождениях делать съемку до рассвета было невозможно; приходилось лишь приблизительно наносить направление пути, ориентируясь по звездам. Днем же съемка производилась по-прежнему секретно, так как, к великому нашему благополучию, китайский офицер и конвойные солдаты, не желая тащиться с нами, всегда вперед уезжали на станцию. Оставался только один из солдат, который обыкновенно ехал с нашим переводчиком позади каравана.
Дважды, ввиду больших переходов, мы выступали с вечера, чтобы сделать первую, меньшую половину дороги до полуночи, а затем, отдохнув часа два, снова продолжать путь. Ну и памятен же остался нам один из таких двойных переходов, именно четвертый от Хами, между станциями Ян-дун и Ку-фи! Расстояние здесь 52 версты, на которых нет ни капли воды, ни былинки растительности. Мы тронулись с места в восемь часов вечера, лишь только закатилось солнце. Несмотря на наступавшие сумерки, термометр показывал +32,5°; дул сильный восточный ветер, который, однако, не приносил прохлады; наоборот, взбалтывая нижний, раскаленный днем слой воздуха, делал атмосферу удушливою.
Сначала все шли довольно бойко; в караване слышались разговоры и смех казаков.
Наступившая темнота прикрыла безотрадный вид местности; ветер разогнал пыль, висевшую днем в воздухе, и на безоблачном небе зажглись миллионы звезд, ярко блестевших в сухой, прозрачной атмосфере. По торно набитой колее дороги моя верховая лошадь шла, не нуждаясь в поводьях; можно было вдоволь смотреть вверх на чудные звезды, которые, мерцая и искрясь, густо унизывали весь небосклон.
Часа через три по выходе караван уже молча шел в темноте. Не слышно было ни крика верблюдов, ни говора казаков; раздавались только тяжелые шаги животных.