Что же Катя любила? Что заставляло ее сердце биться быстрее, кровь бежать скорее и придавало миндалевидным глазам орехового цвета тот особый золотистый блеск, которому так завидовали подруги? А вот что: мороженое пломбир (без палочки), кизиловое варенье (без косточек), теплая ванна по утрам (чтоб ласкала и наливала кожу розовым жаром), свои ноги (особенно в туфлях на каблуках), шелковый халат (на голое тело), узкие юбки (хотя плиссированные ей тоже шли), начало романов (когда договариваешься с ним глазами, когда слов еще не было, да они и не нужны), красивые подарки (чтоб обязательно в коробке и перевязано разного цвета лентами), большие автомобили (с кожаными сиденьями), мужские взгляды (да, я такая красивая, знаю, знаю), актера Марка Бернеса (ах, если бы…) и все пушистое (приложить к щеке). Театр, как видите, в этот список не входил, хотя Катя в нем и работала, не получая, правда, больших ролей (они шли заслуженным), собиралась работать и дальше. Она хорошо пела, что ценилось в Театре оперетты, лирико-колоратурное сопрано – прозрачный тембр в верхнем регистре, но и другие (особенно эта уродина Никонова) пели хорошо. Все последние постановки делали упор на более высокие женские партии, требующие взятие фа или си малой октавы, а Катин диапазон начинался с первой октавы. И никак не выше. Зато фа в третьей октаве – пожалуйста.
Из всего, что Катя любила, более всего она любила мечтать. Ничто не доставляло ей такого счастья, как разукрашивать свою жизнь – так дети разукрашивают картинки-раскраски. У нее были особые цвета для разных оттенков радости, и Катя часами раскрашивала свои фантазии в эти цвета – от нежно-розового – начало, завязка – до темно-вишневого – цвета абсолютного, глубокого счастья. Этот цвет заливал ее и во время оргазма, который, увы, она достигала с мужчинами крайне редко из-за их невнимательности, торопливости и эгоизма. Потому Кате чаще всего приходилось самой заботиться о своих телесных нуждах.
Но оргазм, поверьте, был не главной Катиной фантазией. Он скорее был дополнительным украшением, как твердая, сладкая бледно-розовая розочка из крема на белом валике сливочного мороженого, выступавшем над краями вафельного стаканчика. Можно и без розочки, хотя с нею вкуснее. Главное, чтоб мороженое досталось именно то, которое хотелось. И тогда, когда хотелось.
Катины фантазии были по большей части связаны с мужчинами: как он войдет в комнату, как задержит на ней взгляд (она, конечно, тем временем будет оживленно беседовать с Алиной), как, выдержав паузу, наградит его за внимание к себе поднятием длинных, тщательно накрашенных ресниц, как они начнут безмолвный разговор – сперва чуть задерживая друг на друге взгляды, затем все дольше, все откровеннее. Когда она выйдет в гардероб ресторана (а именно ресторан был частым местом Катиных фантазий), он вдруг окажется рядом, возьмет у швейцара длинное пушистое пальто, подаст ей и не сразу, не сразу уберет тяжелые кисти рук с ее плеч. Они постоят так, молча, отражаясь в большом зеркале, затем он повернет Катю к себе и скажет что-нибудь значительное, определяющее их дальнейшее счастье вместе, но что – Катя отчего-то не могла придумать, и эта фраза оставалась незаполненной, неисполненной, зовущей, как приоткрытая дверь. Что потом – представлялось чередой смутных картинок, сквозь которые проступал глубокий вишневый цвет.
Ничего этого с Катей не случалось, то есть случалось, но другое – рваное, обрывочное, несовпадающее с нарисованным и напридуманным, и это реальное Кате приходилось докрашивать, допридумывать и убеждать себя, что оно и есть то самое. Жизнь, однако, предлагала другие цвета и другие картинки.
Кроме того, был муж Саша. Катя не то чтобы его не любила, а как-то и не думала, что должна любить. Она его уважала и заботилась о нем, благодарная за покойную жизнь и достаток. Он же любил Катю, как любят красивые игрушки – осторожно, с почтением, оберегая от случайных поломок. Саша был идеальным мужем. Идеальным родственником – старший брат, дядя. Но при чем тут любовь?
Холодный выдался день, хотя и октябрь: хорошо, что надела теплые сапоги, думала Катя. Трава газона на Пушкинской площади побелела от ночных заморозков и стала похожа на седой бобрик старого солдата. Солнце пряталось от москвичей и гостей столицы за низкими грязными облаками, решив, видимо, не показываться до первого мороза. Дождь, висевший над городом все утро, закончился в центре, продолжая затягивать темным покрывалом мокрого неба окраины Москвы. Шел особый час суток – между дневным светом и началом сумерек – отрезок дня, считавшийся Катей временем исполнения пригрезившегося. Время между дневной репетицией и вечерним спектаклем. Время возможного.
Катя, подложив сложенную вдвое газету “Труд”, села на лавочку и достала коробку папирос “Северная Пальмира”. Их курил еще Чкалов, и початую пачку “Северной Пальмиры” нашли в кармане его кожаной куртки в скованный морозом декабрьский день его гибели на Ходынском поле. Многие Катины подруги предпочитали женские папиросы “Аза”, но Катя курила “Северную Пальмиру”, хотя выходило и дороже. Честно сказать, курить ей было вовсе не нужно, плохо для связок, и так у нее голос ниже, чем теперь в опереточной моде. Катя это знала, но не могла себе отказать в удовольствии от тепла папиросного дыма в легких, как не могла (да и не хотела) отказывать себе в других удовольствиях.
У нее не оказалось спичек.
“Как всегда, – расстроилась Катя. – Ну, как всегда – что-то обязательно не так”. Она вздохнула и оглядела поделенное бронзовым поэтом пространство: площадь была пуста, лишь несколько смирных старушек сидели поодаль, безмолвные, как высившаяся перед ними статуя русского эфиопа работы скульптора Опекушина.
Катя вздохнула и уже собралась было убрать коробку “Северной Пальмиры” в сумочку, когда из последождевого тумана, начавшего редеть от быстро холодевшего воздуха, появился Он. Высокий, с копной каштановых кудрей, весь нездешний, чужой. Он сел рядом с Катей на лавочку, не спросив ее разрешения.
Кате понравилась эта решительность – она любила в мужчинах уверенность: это значило, что мужчина знал себе цену, и цена та была высока. Катя посмотрела незнакомцу в глаза и прочла в их зелено-медовом отливе свою участь. Сердце прыгнуло в сторону, словно решило, что его место справа, и радостно затрепыхалось, как трепещет вытащенная из воды рыба. Кате стало трудно дышать и захотелось, чтобы он поцеловал ее прямо сейчас, без слов – властно, по-хозяйски. Она была готова пойти с ним куда угодно, без обещаний, без будущего, без условий. Катя знала: это был Он.
Незнакомец смотрел на нее без улыбки. Затем он сунул руку в карман легкого, не по погоде, плаща и достал зажигалку с профилем неизвестного Кате мужчины в фуражке (это был Юрий Алексеевич Гагарин, полетевший в космос через пять лет, и знал бы Митек, что Агафонкин взял в 56-й год зажигалку, выпущенную в 62-м, ох, что бы Митек сделал! Подумать страшно). Катя прикурила длинную папиросу и кивком поблагодарила Агафонкина. Она ждала.
Агафонкин молчал. Ему было холодно, промозгло и хотелось в тепло, с большой кружкой горячего кофе, вдыхать ароматный терпкий пар. Он смотрел на женщину, ожидающую от него важных слов и решительных действий, и думал о цепочке событий, что привели его в этот холодный, сырой октябрьский день 56-го года. Катя ему не то чтобы не нравилась, но он, признаться, не находил в ней ничего особенного. Впрочем, ничего особенного Агафонкин в женщинах и не искал. – Катерина Аркадиевна. – Слова дались легче, чем он ожидал. – А ведь это не первая наша встреча.
как? где? когда? как она могла забыть эти зеленые глаза эти словно нарисованные полные губы эти большие властные руки все еще державшие уже не нужную зажигалку?
Мысли налезали друг на друга, роились, словно растревоженные пчелы, в Катиной голове, но решительно, решительно Катя Никольская не могла ничего вспомнить. Она подняла глаза – робко, испуганно, чтобы встретить его взгляд, и попыталась улыбнуться. Этой улыбкой Катя надеялась заслужить прощение за то, что не помнила их предыдущих встреч. Ей вообще нравилось чувствовать себя с мужчинами виноватой: это оправдывало ее усилия заслужить их расположение.