Я оглядел кухню, так не походившую на наши, городские.
Кроме широкой чугунной плиты была и другая печка, что-то вроде небольшой русской или камина. По стенам висели затейливые половники, скалки, сковороды, дуршлаки и еще какие-то неизвестные мне приспособления. Одна полка была уставлена только глиняной посудой, вторая — только деревянной. Вышитые рушники, как хвосты петухов, висели в красном углу, надо мной. Связки репчатого лука и чеснока, нанизанные на шпагат, пересекли кухню по диагонали…
Кажется, подобные кухни я видел на картинах старых мастеров — только подвешенной мясной туши не хватало.
— А вы за Володю не беспокоитесь? — наконец-то придумал я вопрос для зачина.
— За этими шишками на такие высоченные сосны забирается…
— Я имею в виду конфликты.
— Вы еще не все их, эти конфликты, знаете, — с неожиданной радостью заговорила она. — На него подавали в суд за самоуправство: он обрезал свет у нашего казначея, тот воровал электричество. Били шоферы самосвалов — они мусор в лесу свалили; а он им дорогу поваленными соснами перекрыл. Привязывали к дереву браконьеры… Да всего и не перечислить.
Я смотрел в ее просветленное лицо, слышал гордецу в голосе и ничего не понимал. Все мои знакомые женщины стремились оградить мужей от мало-мальской неприятности.
Здоровый инстинкт, то бишь здравый смысл. Вот и моя жена звонила, побуждаемая этим инстинктом, чтобы, в свою очередь, побудить меня взяться за диссертацию.
— Агнесса, и вы его не удерживаете?
— Зачем? Он же мужчина.
Я умолк. Видимо, недоумение, а может, и тихий страх, тронули мое лицо. Агнесса перестала мешать варенье и смотрела на меня так, будто глупость про мужчин сказал я.
— Вы его… поощряете?
— Не поощряю, но и не попрекаю.
— Агнесса, а если человек нормален и спокоен, то он не мужчина?
— Спокойный мужчина… Это какой же? — невероятно удивилась она.
— Который работает, живет с семьей и…
Я споткнулся, отыскивая, что еще делает спокойный мужчина. Она помогла:
— И смотрит телевизор, и болеет за хоккей с футболом, и ездит на рыбалку…
— Да, и все это.
— Я только удивляюсь.
— Чему же?
— Женщинам, которые живут с такими немужчинистыми мужчинами. Я бы не смогла.
— Да я и сам спокойный, — спокойно заявил я.
Она не ответила, но стрельнула взглядом и хитренько усмехнулась, откровенно показывая, что на этот счет у нее свое мнение.
— Говорите-говорите! — поощрил я.
— Уверены, что вы мужчина?
Разговор нужно было бы перевести в легкое русло. Выдать что-нибудь остроумное, что-нибудь шутливое, даже глуповатое, что-нибудь во французском духе с обращением «мадам». Но я серьезно выпалил:
— Уверен!
— Почему же вы сбежали от борьбы? Разве Володя хоть раз в жизни струсил?
Казалось бы, я и сам знал, что уклонился от борьбы и уехал в эти сосновые чащи. Но почему-то Агнессины слова хлестнули первозданно. Потому что их бросила женщина? Или потому, что сравнила с мужем? Или потому, что она их странным образом увязала с личностью и не посчитала меня мужчиной?
Я не очень верю в такую эфемерную субстанцию, как совесть. Совесть жила, когда человечество обходилось чувствами, впечатлениями, ассоциациями… В наш век ее заменил разум, более надежный источник человеческого поведения. В конце концов, в моей юриспруденции было понятие вины, умысла, мотива, чистосердечного признания… Но не совести.
А тут, уж не знаю чем побуждаемый, но только не разумом, я почти крикнул:
— Не испугался! Убежал, потому что никудышная и диссертация, и монография!
Агнесса глянула как-то отстраненно, словно увидела не меня, а кого-то другого, более интересного. И смотрела, вроде бы не зная, как и о чем говорить с этим другим, более интересным.
— Тогда вы молодец, — сделала она неожиданное заключение.
— Почему же?
— Увидеть суровую правду и признать ее… Это по-мужски.
Ее судейство злило. Современный человек, оплетенный путами мыслей, нитями подсознания, социальными отношениями, проводами прогресса… И вдруг это примитивное деление на мужчин и женщин.
— Мужчины? — уже взбеленился я. — Но ведь тогда должны быть и женщины.
— Как ни странно, Антон, но женщин больше, чем мужчин.
— А вы женщина?
— Надеюсь.
— Ха-ха! — Все-таки я взбеленился. — Женщина суть жалость. А вы мужа не жалеете и не бережете.
Небольшая фигурка Агнессы стала еще меньше, будто мгновенно усохла от опаляющего жара плиты. В ситцевом платьице, согбенная над широченным тазом, с метровой ложкой в тонкой руке, на фоне второй печки-очага Агнесса показалась мне Золушкой, которую не взяли на бал, и уже никакая фея не превратит для нее тыкву в карету, мышей в лошадок и крота в кучера.
Но Агнесса распрямилась. Она подходила медленно и тихо, словно боялась меня спугнуть. Ее темные глаза делались все крупнее и крупнее — кажется, в кино это зовется наплывом, — пока не закрыли мне кухню, оказавшись перед моим лицом. Я ничего не видел, кроме этих глаз да почему-то ложки, густо испачканной вареньем, и в моей голове шмыгнула дурацкая мысль: если Агнесса хлопнет этой ложкой мне по лбу, то ложка прилипнет.
— Когда Володя задерживается в лесу… я губы кусаю, стоны слышу, вою беззвучно… А укроти его характер, он перестанет быть мужчиной и Пчелинцевым…
Она еще хотела что-то сказать. И я хотел. Но за окнами шумно и со звоном ухнуло — это сбросили на землю рюкзак с бутылками.
16
Собранную посуду, запоздалый боровичок, палку-змею, волнистую чагу и букетик неожиданных цветов я оглядел рассеянно. С Олей согласился, что взрослые дяди маловато выдумывают сказок. С Колей обсудил его окопное ранение. Потом ждал, когда Пчелинцев накормит коз, накачает воды, перетаскает какие-то ящики, ссыплет куда-то картошку — переделает все неотложные дела, которые накопились без него. Все сам, не допуская меня. До собрания осталось часа три.
Мы уселись на скамью-плаху, у молодых сосенок. Пчелинцев устало вытянул ноги. И я увидел, что он еще больше осунулся — на чем очки держатся?
— Чувствуешь себя… хорошо?
— Как шишечка-едришечка. А что?
— Худой очень.
— Легкие и кровь от соснового воздуха у меня голубые. Пищеварение от растительной пищи работает как часы. Мускулы и кости от ходьбы задубели. Ну а раку из-за моей тощины вцепиться некуда.
Мы помолчали. Я придумывал, как бы незаметнее начать разговор о собрании, но все мысли путала Агнесса — ее наплывшие в кухне глаза все еще стояли передо мной, а кричащие, сказанные почти шепотом слова, казалось, прилипли к моим барабанным перепонкам. Володя же откровенно отдыхал — видимо, давали себя знать три работы, хозяйство, недосыпы…
— Лучшие умы человечества — это кто? — вдруг спросил он.
— Это… и есть лучшие умы. Философы, ученые, писатели…
— А рабочий лучшим умом быть не может?
— Почему же…
— Коли есть лучшие умы человечества, то небось есть и худшие?
— Вероятно.
— Так вот: лучшие умы человечества мечтали превратить землю в цветущий сад. А худшие умишки превратили ее в микрорайоны, автострады и бензоколонки.
Разумеется, у меня было что сказать в защиту прогресса. Но это бы нас распалило преждевременно, а затеваемый мною разговор мог потребовать обоюдных сил.
— Что-нибудь случилось? — как можно равнодушнее спросил я.
— Леса вытаптывают.
— Кто?
— Массы.
— Будто для тебя это новость…
— Сосна росла на солнышке полста лет и, считай, вступила в жизнь. Красуется. Тут приехали из города пришельцы с бутылками, запалили под ней костер до небес. И стоит эта сосна как орлеанская девушка, шишки-едришки. Или возьми зайчонка с лосенком… Родятся, сосут матерей, играют на солнышке. Выросли. Одни в лесу и на всем белом свете. Нет у них ни родственников, ни коллектива, ни профсоюза. Тут бы человеку прийти и руку протянуть… И человек приходит — с ружьем!
— Ничего не сделаешь, — рассмеялся я над заячьим профсоюзом.