— Кто?
— Наши.
— С кем?
— С ихними.
— Во что?
— В футбол.
— Я не болельщик, — отрезал мужчина.
Пчелинцев вернулся и засопел недовольно — видимо, не спугнул. Я начал подозревать, что опять вовлечен в авантюру вроде той, с моравской колбаской. И если тогда наша совместная глупость была понятна, то здесь его действия смахивали на поступки спятившего.
— Знаешь, кто это? — прошипел Пчелинцев. — Волосюк.
— Ученый?
— Стучит на барабане в ансамбле не то «Самосады», не то «Самосуды», а может, и «Супостаты».
— Да в чем дело-то?
— Глянь-ка, окна занавешивает, готовится.
Самогонщик? Картежник? Купюры печатает? Или сектант? Я хотел все это прошептать Пчелинцеву, но он уже вышмыгнул из укрытия. После его стука дверь открылась, и опять в электрическом свете я увидел тонкую фигуру Волосюка.
— Извините, позабыл спросить: вам навоз нужен?
— Сейчас, что ли? — уже раздраженно спросил Волосюк.
— В принципе.
— В принципе нужен.
— Запишу вас на очередь.
— Если еще есть вопросы, то давайте сразу.
— Что, мешаю?
— Я приехал, надо топить печку, готовить ужин…
— Ужин на одного?
— Какое вам дело, черт возьми! — не выдержал Волосюк. — Вы сторож или участковый?
— Совмещаю, — хихикнул Пчелинцев.
Я полагал, что после этого накального разговора гнездышко в кустах мы покинем. Но Володя уселся рядом. Неосведомленность, затекшие ноги, тьма и вообще двусмысленность… Вернее, умора: кандидат юридических наук, доцент университета сидит на корточках в черноплодке, именуемой засадой. И не знает, почему сидит и зачем. Я хотел было уже подняться… Но в доме стукнула дверь и выпустила хозяина. Волосюк огляделся, обошел вокруг дома — видимо, искал сторожа, — миновал калитку и побрел по улочке каким-то мягким, неуверенным шагом. Дом не закрыл, свет не погасил.
— Ага, — злорадно и понимающе изрек Пчелинцев.
— Объяснишь ты или нет?
— Его жена, шишечки-едришечки, человек прозрачной души. На фикхаме преподает.
— Что за фикхам?
— У вас, в университете.
— А, химический факультет, химфак. Ну и что?
Одну ногу кололо иголками, вторая омертвела целиком. Я попробовал ее, вторую, вытянуть, но уперся в какой-то длинный и узкий предмет. Вероятно, топор, — ведь засада. Но уж слишком длинный. Я пощупал. Ружье, одноствольное.
— Ружье? — удивился я.
— Оно, — подтвердил Пчелинцев.
— Зачем?
— На Волосюка.
Отсохшие ноги помешали мне вскочить — я бы цапнул ружье и припустил бы к его Агнешке. Но по улочке шли. Я отвел мешавшую ветку. Возвращался Волосюк. И не один, с женщиной.
— Вот и его хорошая жена, — успокоил я сторожа.
— Это не жена.
— А кто?
— Баба.
Они подошли к калитке, намереваясь войти. Пчелинцев выскочил из кустов прыжком, ухватив одностволку почти на лету. Теперь не только мои ноги, но весь я заколодил, не в силах ни встать, ни слова вымолвить.
Перед ошарашенной парой, загородив калитку, встал человек и вскинул ружье:
— Руки вверх!
Они попятились молча, видимо лишившись, как и я, дара речи.
— Да вы что… — наконец залепетал Волосюк. — Не узнали?
— А-а, гражданин Волосюк. — Пчелинцев опустил ружье. — Один можете пройти.
— Эта женщина со мной…
— Правление наказало посторонних в дачи не пускать.
— Она не посторонняя.
— А кто?
Волосюк задумался. Этого времени ему хватило проникнуться комизмом ситуации.
— Пчелинцев, а вы не пьяны?
— Не употребляю, гражданин Волосюк.
— Значит, спятили. Разве член садоводства не может пригласить гостя?
— Членом садоводства является ваша супруга, вот она может.
— Хватит валять дурака, Пчелинцев, и отойдите от калитки.
— Не пущу. — Сторож повел дулом. — Принесите записку, тогда и дамочка войдет.
— От кого записку? — не понял Волосюк.
— От жены, — безмятежно посоветовал Пчелинцев.
— Боже, — тихо сказала женщина.
Она вырвалась и скорым шагом почти побежала к въездным воротам.
— Тебе это так не пройдет! — бросил Волосюк, ринувшись за ней.
Я колченого вылез из-под кустов. И молчал, подбирая слова позлее, похлеще, чтобы расцарапать его деревянную душу. Впрочем, какие тут нужны слова, когда все очевидно.
— А ведь это хулиганство, часть вторая двести шестой статьи Уголовного кодекса.
— И что за это дают?
— Срок.
— Может быть, я семью спас от развала.
— Ружьем?
— Без патронов, — засмеялся он.
Везло мне сегодня на семейные проблемы. В Первомайке я открыл новую причину распада семьи, а Пчелинцев мне показал неизведанный способ ее укрепления. Вот узнали бы студенты, как я в засаде боролся с безнравственностью.
— Брось фырчать. Идем-ка есть пироги с крольчатиной, — предложил Володя как ни в чем не бывало.
Мы пошли по уже темной земле. Мое настроение опять упало, даже пироги с крольчатиной не манили.
— Только не говори Агнешке, — попросил он.
— Неужели ты не признаешь ни личной жизни, ни интимных отношений?..
— Да интимные отношения Волосюка все садоводство честит.
— Но не вмешиваются!
— Ругать поругивай, а пакостить не мешай?
— Это слишком хрупкая сфера отношений.
— А жену его не жалко, шишки-едришки?
— Да ведь ей не поможешь…
— Ты не поможешь, а я вот хочу помочь.
— Ей-богу, у тебя взгляды деревянные, прямые и несгибаемые, как сосна.
Пчелинцев довольно рассмеялся и наподдал меня прикладом.
— А человеку и надо, шишечки-едришечки, стоять как сосна, крепко, прямо, с высоко поднятой головой.
14
Во мне заговорила совесть — три дня не ходил к Пчелинцевым. У них хозяйство, дети, работа, встают до солнца… А я веду беседы, спасаясь от одиночества, да поглощаю пироги.
Моя жизнь в заброшенном доме как-то упорядочилась. Теперь я не только ходил в сосняки, но и читал привезенные книги, починил легшую ограду, сгреб в саду листья, вымыл все комнаты и укрепил дрейфующее крыльцо. После Агнессиных обедов пакетные супы меня удручали, поэтому я купил ведро свежей картошки и стал чаще наведываться в продуктовый ларек; кстати, в нем негаданно приобрел пять банок лечо с моравской колбаской и долго разглядывал наклейку, будто увидел старую приятельницу. И главное, теперь я спал, как все нормальные люди, — то ли уставал за день, то ли после моего отказа ехать в город пришла какая-то определенность.
Не было и одиночества, оно словно развеялось меж сосен. Какое одиночество, когда через полчаса ходьбы я мог увидеть окоемный взгляд Агнессы и услышать пчелинцевские «шишечки-едришечки»? Одиночество, слава богу, ушло, но вечерняя грусть наведывалась. Тихая, идущая рядом с размышлениями, она мне даже нравилась.
На четвертый день, когда в углу сада я рыл яму под мусор, в том числе и для пустых банок лечо, у калитки что-то застучало. Я подошел.
Там стоял пожилой мужчина, которого я бы век не узнал, не будь на нем соломенной мексиканской шляпы. Председатель правления садоводства «Наука». Это с ним препирался Пчелинцев в мой первый приход к садоводам.
— Здравствуйте, — неуверенно сказал председатель. — Мне нужно с вами поговорить..
— Пожалуйста.
Я провел его на крыльцо, к хорошему крепкому стулу, а сам уселся на сосновую чурку. Видимо, на моем лице выписалось недоумение, потому что председатель заговорил скоро:
— Сейчас объясню. Но сначала хотелось бы знать: вы его друг?
Я кивнул не задумываясь. И только в последующие секунды, уже во след кивку, побежало запоздалое удивление: неужели друг?
— Мне известно, что вы тоже ученый. Мы поймем друг друга, — улыбнулся он.
Я улыбнулся ответно и вспомнил, что в той перебранке меж ним и Пчелинцевым моя симпатия была на стороне председателя.
— Сегодня вечером состоится общее собрание садоводов. И боюсь, что они выскажутся за расторжение договора с Пчелинцевым.
— То есть? — не сразу понял я.