Дождавшись вечера, я пошел. К девятнадцати ноль-ноль. Дорогу он расписал так, что за полчаса я дошагал до скромненьких ворот с жестяной вывеской «Садоводческое товарищество „Наука“».
Не поселок, не деревня, не турбаза… Цветные домишки лежали среди зелени, как раскиданные кубики. Оград почти не было, вместо них тянулись стенки шиповника, заросли черноплодки, а то и проще — рядки цветов. И везде флоксы разных оттенков.
Я шел по улице Математиков, удивляясь безлюдью. Потом свернул на улицу Химиков, затем на Кибернетиков, на Философов… Я уже надеялся встретить улицу родных мне юристов, когда увидел Пчелинцева — на улице Биологов. Он разговаривал с дородным мужчиной в соломенной шляпе, мексиканской. Я замешкался, но Пчелинцев ткнул пальцем в землю рядом с собой, как яму наметил рыть. Я подошел. Они продолжали свой разговор, будто меня и не было.
— Сосна росла на его участке, — сказал мужчина с некоторым нетерпением.
— А любовались ею всем садоводством, — перебил Пчелинцев.
— …росла на его участке, и он выкорчевал дерево на законном основании.
— Нет, обязан был взять разрешение.
— Что вам далась эта сосна! — в сердцах бросил мужчина.
— Она кислород выделяла.
— Он посадил черноплодную рябину, которая тоже выделяет кислород.
— Да нужен ему кислород, как вам тушеные мухоморы. Он из этой черноплодки гонит «Тещину кровь».
— Что за кровь?
— Красная, как кровь, и злая, как теща.
Мужчина в мексиканской шляпе не нашелся: то ли думал о диком напитке, то ли решал, нужны ли ему тушеные мухоморы. Пчелинцев, как мне показалось, ожидаючи, еще сильнее оттопырил узкие уши. Потом скосил глаза на меня и подмигнул. Я глуповато улыбнулся.
— Вопрос с этой сосной вы могли бы с ним утрясти по-дружески, — устало посетовал мужчина.
— А мы не дружим, нет у нас совместных точек.
— Мне казалось… Он шофер, вы сторож…
— Э-э, — провыл Пчелинцев, будто давно ждал этих слов. — Выходит, мы друзья, как вы с Вторичиным?
— Мы с Вторичиным не друзья.
— Почему же? — как-то нахраписто удивился Пчелинцев. — Он доктор наук, и вы доктор. У него дача, и у вас домище. У него машина, и у вас «Волга»…
— Не дружим, — оборвал мужчина и зачем-то стукнул себя по мексиканской шляпе.
— Ах да, ваши псы разной национальности. У вас боксер, а у него болонка.
Мужчина глянул на меня смущенно — посторонний человек его тяготил. Зато Пчелинцев осмотрелся, будто увидел нас с высоты. Мне захотелось уйти. Да и ошибся я — Пчелинцев был все-таки сторожем.
Но я не ушел, зацепленный странным, мною самим не понимаемым любопытством. И стоял, теперь уже занятый своими мыслями… Привлекал их разговор? Неинтересен, даже базарен. Их личности? Одного я не знал, второй, сторож, вызывал во мне скрипучее раздражение. Дожидался его, этого Пчелинцева? Вроде бы уже не дожидался. Неудобно сорваться и пойти? Удобно…
Удержала меня, скорее всего, нелогичность ситуации. Вернее, некоторая ее киношность — так есть, но так не бывает. Какая-то неестественность… Даже глупость в их противостоянии… Вот именно: интеллигентный человек и жилистый мужик. Доктор наук и сторож.
— И еще, — заговорил мужчина неуверенно, будто нащупывая слова. — Ко мне, как к председателю садоводства, обратился Куковякин… Его машину задел какой-то самосвал. А вы сделали Куковякину… выговор, публичный, в грубой форме…
— А где его задел самосвал?
— На повороте, у трех сосен. Там и битые стекла лежат от фары.
— А почему ж он милицию не вызвал?
— Это его личное дело.
— Его, шишки-едришки! Врет Куковякин, как трескучая сорока. Не было самосвала!
— Что же было? — с тихим интересом спросил председатель.
— Я это прознаю.
— Зачем?
Наконец-то Пчелинцев онемел. Острые уши порозовели до прозрачности; мне показалось, что сквозь раковины, как сквозь розовый шелк, я вижу металлические дужки.
— Чтобы вывести его на чистую воду, шишки-едришки!
— Разве он в чем-то виноват?
— Я это прознаю, — угрожающе повторил Пчелинцев.
Председатель вздохнул шумно и протяжно, будто сахалинская гречиха прошелестела, длинноного стоявшая невдалеке. Почему-то вздохнул и я — вздыхалось мне последнее время, вздыхалось.
— Владимир… э-э… Никандрыч, — медленно начал он.
— Слушаю вас, Анатолий… э-э… Анатольевич, — мгновенно отозвался Пчелинцев, и его «э-э» было настолько откровенным, настолько походившим на блеянье, что мне и вовсе стало не по себе.
— Вы сторож, а не участковый, Владимир Никандрыч.
— Значит, помалкивать, шишки-едришки?
— Купил садовод машину дров…
— Краденых, — ввернул Пчелинцев.
— Или принес из леса жердь…
— Сосенку спилил.
— Или клюкву собрал…
— Хапалкой, зеленую, больше центнера.
— Подобное случается во всех садоводствах. А вы устраиваете дикий переполох. В милицию звоните… Жизнь есть жизнь, Владимир Никандрыч.
Сторож чуть не ткнулся в лицо председателя, напирая, как шпана, требующая закурить. Я подумал, что Пчелинцев сейчас выругается добротным русским матом, — его поза обязывала. Не закурить же он попросит?
— А зачем тогда школы?
— Какие школы? — отступил председатель.
— Чему тогда учить ребят? Только наукам?
— Я вас не понимаю…
— Зачем в детей душу вкладывать, коли жизнь есть жизнь? А?
— Не понимаю. — Председатель опять глянул на меня с нескрываемой надеждой.
— Не понимает, — сказал злорадно Пчелинцев уже мне. — А сосновалов и клюкводралов он понимает, шишки-едришки! Пошли!
Я поймал себя на странном желании остаться с обескураженным председателем. Но я был гостем сторожа.
4
Казалось, мы плутали по зеленому лабиринту — по всем этим улочкам Кибернетиков, Астрономов, Физиологов…
Гладиолусы, флоксы и уйма других цветов затеняли домики. Кусты черноплодной рябины с кистями лопнувших ягод клонились до земли, кланяясь всем. Белый налив, ставший желтым, будто возрос на сливочном масле, теперь порозовел от низкого солнца. Воздух, напитанный цветами, яблоками и уже полегшими травами, успокаивал меня.
— Сосна, шишки-едришки, — говорил Пчелинцев вполголоса и вроде бы сам с собой. — Что он про нее знает-то? Сосна, как пионер, всегда готова. И растет везде — ей хоть болото, хоть скала. После пожара первая укореняется на гарях. Ей ни подкормка не нужна, ни поливы, и насекомые ее не жрут. Ты вот знаешь, сколько разных сосен живет на свете?
— Откуда же…
— Сто видов. Есть высотой до семидесяти пяти метров, а есть махонькая, яйцеплодной зовется. Есть болотная сосна, с иголками до полуметра. Есть сосна с белой корой. Сахарная сосна есть, шишки с бочонок и сок сладкий, кусками застывает, хоть чай с ним пей. А в Америке нашли сосну, которой четыре тысячи семьсот лет…
Я послушно шел по узеньким улочкам, в сущности, за неизвестным мне человеком. Я-то, который сам водил, который до сих пор играл в студенческой футбольной команде и на вечерах отплясывал под аплодисменты, который почти ежемесячно печатал научные и ненаучные статьи, гремел на диспутах и даже мелькал на телевизионных экранах, у которого была написана докторская диссертация и который через год намеревался стать деканом факультета… Но это не я — это тот, когда-то живший в задушенном камнем городе. Я же обитал в сосняках и шел за сторожем, спасаясь от одиночества.
Без воли, которая из меня вытекла, как бензин из пробитого бака. Какая-то медузья жизнь. Есть такое заболевание — абсолютная потеря воли. Кажется, зовется абулией. Впрочем, при абулии есть желания, которые человеку не хватает сил утолить. У меня и желаний не было. Так, кое-какие, физиологические. Может быть, это не абулия, а медузия?
— Володя! — окликнул Пчелинцева из-за штакетника человек с граблями.
Сторож, видимо, не расслышал — шел своим длинным механическим шагом.
— Володя, — повторил человек из-за штакетника, но уже без былой уверенности.
— Зовут, — сказал я, замедляя ход.