Ресторан в Булонском лесу, где мы ужинали вместе в прошлом году. Как мы договорились до того, что попытались составить мнение о некоторых людях, руководивших тогда Францией, иными словами о министрах? Мы приписывали им проекты, замыслы. И вдруг Тонио прошептал: «Думаю, мы занимаемся антропоморфизмом…»
Острота, «острое словцо». Мы и прежде обменивались подобными изречениями, но только на этот раз оно было менее точно, более вольно. Ну вот, я уже предаю дружбу. Нельзя писать о том, что было сказано. Получается двойное предательство. Ибо улыбку я превращаю в хлесткую мысль, но я не могу воссоздать незатейливую притягательность вечера, огоньков среди деревьев и неосязаемость той, что ужинает напротив, изображая кинозвезду, ее до того заворожили искусственный парк и экран, что она и думать забыла о своей телесной оболочке.
7 ноября 1940 года
Я просыпаюсь с мыслью, что мне просто необходима одежда из домотканой шотландки: что-нибудь коричневое в красных и синих пятнах – и с сожалением, связанным с моими раздумьями о национальном сознании. Пока я находился в толпе беженцев, я не делал большого различия между национальным сознанием и достоинством, которое заставляет побежденного собраться с силами перед лицом победителя. Это лишь проявление учтивости по отношению к самому себе. Если бы я был гостем какого-нибудь племени в Сахаре и меня вместе с ним пленило некое другое племя, то я не стал бы бросаться в ноги победившему вождю.
Но потом?.. Не слишком ли я настроился на национальное сознание ремесленника? Является ли народ, часть которого устремлена к Англии и де Голлю, истиной и плотью истории, продолжением Жанны д’Арк, или же он избавляется от остатков ядовитых паров самовлюбленного патриотизма, который внушают ему правители?
И снова все та же наразрешимая проблема. Вопрос в том, насколько тесно связан народ с Паскалем,[5] ведь именно от этого зависит, считать ли мошенничеством требование к народу умереть за Францию. Возможно, Паскаль обменивался некими знаками лишь с Монтенем и святыми отцами. Возможно, Сезанн – при помощи отвратительных репродукций – общался лишь с Веронезе. Как светских людей объединяют общие привычки и словарный запас, точно так же и мэтры принадлежат к одному духовному миру. И, возможно, Боссюэ[6] – это вершина, воплощение красноречия. Ну а в остальном он просто член Академии нравственных и политических наук. Помните, Тонио, как в местной гостинице я говорил вам: «Если между служанкой и Паскалем нет никакого секрета, то по какому праву мы станем требовать от служанки противостояния Гитлеру?»
16 ноября 1940 года
На столе фермы номер «Пари-Суар» за воскресенье, 2 октября 1938 года.
«В четырнадцать часов немцы начали оккупацию зоны Судетов». «Поступают пожертвования, дабы предложить Невиллу Чемберлену дом во Франции для отдыха и признательных воспоминаний, адресованных г-ну Даладье и г-ну Жоржу Бонне».
А вот что было написано в статье Сент-Экзюпери, которая потом послужит материалом для «Планеты людей»: «Когда нам казалось, что мир под угрозой, мы познали стыд войны. Когда война, казалось, отступила, мы почувствовали бесчестье мира».
Человек разрешает противоречия только с помощью нового языка. Как, например, Ньютон или Энштейн. В обществе, как и в науке, тоже существуют противоречия. Новый язык – это упрощение. И упрощение, которое необходимо найти, – это Человек. Таким образом, я подвожу итог воздушным размышлениям Сент-Экзюпери. Я облекаю в схоластическую оболочку мысли о сути жизни, возникшие в разных концах света, но ни одна из них не поддалась пленению.
Я подхожу к заключению. И натыкаюсь на препятствие.
Однако я не вступаю в спор с Сент-Эксом. Я побежден. Я слишком многим ему обязан: он вернул мне молодость, свою молодость я потерял, а он подарил мне другую.
Когда он находится рядом со мной, мы как будто приводим друг другу определенные доводы. Но это иллюзия. Искать лучшее решение не значит спорить. Один стремится сдвинуть другого с его точки зрения, чтобы он вернее сумел различить неведомо какие следы на горизонте. Другой сопротивляется. Он полагает, что крепко стоит на ногах. Однако, когда поздно ночью мне случалось беседовать с Сент-Эксом, через несколько дней я вдруг понимал, что все-таки сам сдвинулся с места.
А несколько месяцев назад он мне написал: «Я помню долгие споры с Вами. И я не пристрастен, я почти всегда признаю Вашу правоту».
И все-таки наша дружба выше банального совпадения идей.
1 декабря 1940 года
Кьяпп погиб.[7] Бедняга Гийоме.
Ему посвящает несколько страниц Сент-Экс в «Планете людей».
Гийоме всегда такой спокойный. Сент-Экс и Гийоме говорят об «Аэропостале». Гийоме, затерянный в Андах, один возле обломков своего самолета. Самолеты кружат в воздухе, его ищут, его не находят.
«Я видел твой самолет…» – говорил потом Гийоме. «Откуда ты знал, что это я?» – «Никто не решился бы лететь так низко…»
5 декабря 1940 года
Прошлой ночью, ясной, с редкими, лишенными тайны небесными светилами, в морозном небе совсем рядом с домом пролетели самолеты. Говорят, это англичане, которые отправились бомбить Италию. Эти молодые люди там, наверху, которые летят со скоростью пятьсот километров в час, не похожи на пехотинцев Первой мировой войны, которые воевали как будто в полусне. За этими смерть приходит домой, они сами идут ей навстречу, они следуют рядом с ней бок о бок. Их риск обозначен в небесном кадастре. Они без колебаний покинули свою столовую с горячей стряпней. А еще вчера, возможно, ужинали в каком-нибудь ресторане большого города. Их жизнь состоит из такой череды перемен.
Ну а после войны как быть с теми, кто выживет? Я уже слышу прекраснодушное академическое разглагольствование (мы слышали его и во время предыдущей войны): «Вот люди, которые сумели побороть себя и победили. Они построят новый мир под стать своему героизму». Увы! Неизбежно подпорченные войной добродетели мира не имеют ничего общего с доблестью войны. Эти люди вновь станут детьми, беспокойными и усталыми. И будут искать привычную стряпню и домашний уют.
Всю войну Антуан де Сент-Экзюпери выполнял дальние разведывательные полеты. Изо дня в день я встречал его между вылетами. Он вел себя совершенно обыденно, словно накануне или даже в тот же день не имел никакого дела со смертью, словно и завтра никаких дел с ней у него не будет. Порой я не мог отвлечься от воображаемого сюжета: упавший самолет, разбитая кабина и он, застывший в этой кабине навсегда. Но тотчас говорил себе: он неуязвим. Не считать его таковым казалось мне предательством.
Он жаждал этого риска. Сколько раз мы твердили ему, чтобы он не играл со смертью.
То были не Анды, не пустыня, не Гватемала, это был совсем иной риск. Как и в других случаях, он хочет не только бесстрашно встретить риск, это слишком просто, но и обогатить его собственной сущностью, отфильтровать. То, что дает ему риск, ничтожно мало по сравнению с тем, что он сам отдает ему. Он столько всего может подарить и кроме своей жизни.
Зимой 1939 года я два дня провел в офицерской столовой его эскадрильи. Я шагал по замерзшим полям, пил в баре «Клондайк», видел, как улетал в ночь самолет. За столом пели грубые песни, из тех, где непристойность на грани допустимого – всего лишь своего рода привычная условность. Песни подмастерий былых времен, армейские песни, где непристойная форма, лишенная солдатской пошлости, приобретает духовную чистоту. Представляю себе этот вечер в пересказе какого-нибудь репортера: юные герои отдыхают, бросая вызов смерти своим весельем, которое сильнее смерти. На самом деле все было не так, а торжественно и печально, и это был единственный способ выглядеть таким образом. А я уже представлял себе тех, кто выживет, разбросанных после войны по миру, обреченных зачастую выполнять работу счетовода и безуспешно ищущих хоть какой-то смысл в жизни.