– Понимаешь, – развивал он мысль в холодном, тряском троллейбусе 24-го маршрута. – Что они про мир знают? Ну, ДНК, всякие там митохондрии, митозы, мейозы… Ну и все приблизительно. А общей картины не видят. А она ведь неоднородная.
Я молчал и кивал. Мне было интересно с Лехой, он своим пытливым умом всегда привносил что-то свежее, биологическое в мое понимание жизни.
– Например, не знают они, что жизнь базируется на обмене сигналами. Вот мы с тобой понимаем, что в компьютере все на этом построено. Что там куча разных железок и все постоянно обмениваются сигналами, причем разными. А компьютерные сети… Там вообще сигналов не сосчитать и все они снуют туда-сюда в разных направлениях. Ну, ты сам знаешь…
Я кивнул, я знал.
– Так вот, я новую концепцию создал. – Леха поерзал по сиденью, придвинулся ко мне чуть ближе. – По аналогичному принципу построена и вся наша жизнь. Я имею в виду галактики, планеты, нас, людей, наши части тела, молекулы, из которых они состоят, кванты, всякие там нейроны, кварки, те же аминокислоты. Понимаешь?
Пока я слушал, кивал, Леха поглядывал в оттертый от наледенения квадратик окна, чтобы убедиться, что мир за пределами троллейбуса все еще существует.
– Я тут статью одну прочитал, оказывается, растения тоже переговариваются. В смысле, обмениваются сигналами. – Он оторвался от внешнего, затроллейбусного мира, посмотрел на меня.
– Давай рассказывай, – подбодрил я Леху.
– В Индии, в джунглях, есть целые рощи особого бамбука. Он отличается от других бамбуков тем, что, когда его пытается сожрать какое-нибудь травоядное животное, он, защищаясь, выделяет через листья яд. Понимаешь, в своей обычной бамбуковой жизни, когда ему ничто не угрожает, он совершенно безопасен, а яд вырабатывает, только когда какой-нибудь индийский слон хочет им полакомиться.
– Умный бамбук, – отреагировал я.
– Так вот, заметили, что, когда слон начинает глодать одно растение, яд вырабатывается и у тех, которые пока никто жрать не собирается. Даже у тех, которые растут на другом конце рощи, а рощи тянутся на многие километры. Вот и получается, что растение, которым питается слон, посылает сигнал об опасности всем своим остальным собратьям.
– Как они это делают? – задумался я. – Может, через общую корневую систему? А у бамбука какая корневая система, общая или раздельная?
– Тосик, я давно заметил, что в душе ты биолог. Прямо в корень смотришь. В самый бамбуковый корень. У тебя с биологией тоже, видать, общая корневая система, – скаламбурил Леха. – Я проверил по справочнику, у этого конкретного бамбука корневая система индивидуальная, у каждого растения своя. Вот и получается, что механизм обмена сигналами совершенно непонятен.
Леха замолчал, я тоже, похоже, мы оба одновременно задумались о бамбуке. Я так ничего и не придумал. Не знаю, придумал ли что-либо Леха, но минуты через две он снова оживился:
– Ладно, Бог с ним с бамбуком. Ты яйцо куриное ел, белок, там, желток?
– Ел, – сознался я, – и не раз. Обычно по утрам.
– Ты заметил, что оно со всех сторон одинаковое, верх ничем не отличается от низа.
– Ну и что? – не понял я связи с биологией.
– А то, что и на клеточном уровне оно абсолютно однородное, и на белковом уровне, и аминокислоты одни и те же, и вообще все в яйце абсолютно идентично. Никаких различий не зафиксировано.
– Ну и? – снова не понял я.
– Тогда откуда яйцо знает, где у него должна цыплячья голова расти, а где цыплячьи ноги? Если оно однородное, если все клетки у него совершено одинаковые.
– И откуда? – нетерпеливо подтолкнул я Леху.
– Опять же никто не знает. – Леха улыбнулся. – А вот я знаю. Вернее, не знаю, но мысль у меня есть.
– Гипотеза, – подсказал я слово.
– Ага, гипотеза. Я думаю, что развитие клеток на уровне сигналов происходит. Для разных клеток разные сигналы. Для головы – один сигнал, для ног – другой, для крыльев – третий. Это я, конечно, упрощаю для ясности. Но идея в том, что каждой клетке посылается сигнал, сообщающий, что из нее должно вырасти. Принцип ничем не отличается от компьютерной сети. Только механизм сложнее, потому что сигналов на порядки больше.
– А откуда сигнал берется? Кто его посылает, если яйцо однородное? – снова поинтересовался я.
– Опять в точку попал. – Леха от радости аж хлопнул в ладоши. – Действительно, откуда? Раз яйцо однородное, значит, сигнал изнутри прийти не может. А раз не изнутри, значит, источник находится где-то снаружи.
– Ни фига себе! – присвистнул я. – И где же?
Биологический гений только развел руками.
– У нас, конечно, о такой концепции даже заикнуться невозможно, сразу из универа попрут. Сам понимаешь, не соответствует теория сигналов их материалистическому пониманию. Зашорены они на материализме и дарвинизме. А всего остального боятся. А вдруг идеологи наверху не одобрят?
– Ну да, ну да, – безразлично кивнул я.
– Но я в Ленинку сходил, в библиотеку, в смысле. Покопался в литературе. Они там, – Леха указал большим пальцем куда-то за спину, – на Западе, еще не тем занимаются. Особенно в Штатах.
– Серьезно? – снова удивился я.
– Ага, – коротко кивнул биологический отщепенец и снова уставился в просверленную в оконном инее дырочку, усмиряя, таким образом, свою ненасытную фобию.
Мы помолчали, а потом я вспомнил, что и у меня научная идея имеется. Не такая биологическая, как у Лехи, но тоже про природу.
– Лех, как ты думаешь, сколько на земле птиц? Не видов и подвидов, а всего особей по всему миру. Воробьев, голубей, чаек, галок, альбатросов, пеликанов, вообще всех скопом? Общее количество штук?
– Не знаю. – Леха пожал плечами.
– Ну, хотя бы больше, чем людей?
– Чем животное меньше по размеру, тем его обычно больше в количестве, – заявил уверенно Леха. – Муравьи вот маленькие, зато их немерено. – Я кивнул, я был согласен про муравьев. – А средняя птица раз в десять меньше человека, – продолжал размышлять вслух Леха, – значит, их должно быть раз в десять больше, чем нас.
– Значит, если людей три миллиарда, то птиц должно быть тридцать миллиардов, – прикинул я.
– Ну да, допустим, – согласился Леха.
– А какая средняя продолжительность жизни средней птицы?
– Не знаю. Попугаи лет семьдесят живут, а вот воробьи два-три года. Думаю, средняя продолжительность птичьей жизни лет пять-семь, не больше. Жизнь у них в принципе тяжелая, а чем жизнь тяжелее, тем она обычно короче.
– То есть каждые пять лет должны отбрасывать лапки около тридцати миллиардов птиц. Так? – Я посмотрел на Леху. Тут он оторвался от своей спасительной дырки в окне и тоже взглянул на меня, видимо, догадываясь, к чему я клоню.
– Ну, – согласился он, ожидая кульминацию. И кульминация последовала.
– Почему же, Лех, мертвых птиц не видно? Почему мы птичьи тушки не обнаруживаем? Лех, ты сам посуди, представляешь, тридцать миллиардов! Да они с неба на нас должны градом сыпаться. Вся земля должна быть ими усеяна. Где трупики, Лех?
– Я вообще-то видел несколько, – задумчиво протянул Леха, – но они машинами в основном задавлены были.
– Во-во, – подтвердил я, – насильственно умерщвленных я тоже встречал. Видел, как кошка голубя поймала. Но где те, что естественной смертью сдохли? Я за всю жизнь ни одной не видел. Да и у других спрашивал, никто не видел. Ни в городе, ни в лесу, ни в полях, даже на пляже. А там ведь чаек немерено, Лех. А у чаек даже гнезд нет.
– Да, интересно. – Леха еще больше погрузился в задумчивость. – Трупы, конечно, сжирают. Крысы, муравьи, прочие животные, но ведь не сразу сжирают. День-два они должны пролежать. А я тоже ни одной дохлой птицы не встречал, ни в городе, ни в лесу. Странно. Надо будет покопаться в литературе, наверняка там вопрос разбирается. – Он еще подумал. – А чего ты сам-то думаешь?
– Да понимаешь, Лех. – Я выдержал паузу перед решающим, нокаутирующим ударом. – Раз трупов нет, так, наверное, и самих птиц нет.
– Вообще нет? – недоверчиво переспросил он.