На общей исповеди, сообщив духовнику об этом преступлении со всеми подробностями, я обогатился знаниями, что доставило мне удовольствие. Духовником был иезуит. Он сказал мне, что, поелику зовут меня Джакомо, этим действием я подтвердил смысл своего имени, ибо Иаков по-древнееврейски означает следующий по пятам[7]. <…>
Для нас его книга драгоценна, ибо пробуждает в нас то «сочувствие», которое является целью всякого художественного произведения. Эту жизнь и судьбу мы переживаем со всем цветом и всей звучностью, вложенными в рассказ старого авантюриста. Во всех его приключениях нет ничего необыкновенного, кроме необыкновенности питавшего его внутреннего жара. По существу же все просто и человечно у Казановы, все лежит в кругу наших мыслей и чувств. И в истории его жизни мы часто узнаем страницы своей истории, вечной истории человеческой жизни.
П. П. Муратов. «Образы Италии»
Через шесть недель после этой истории моего отца сразил абсцесс среднего уха, что за восемь дней свел его в могилу. Врач Замбелли, после того как прописал пациенту закрепляющее снадобье, вознамерился исправить свою ошибку с помощью бобровой струи[8], что и свело отца в могилу: он умер в конвульсиях. Абсцесс прорвался через ухо через минуту после его смерти; врач удалился после убийства, как если бы не имел ничего с этим общего. Отец был в расцвете лет: ему было тридцать шесть. Он умер, оплакиваемый всеми и, прежде всего, благородным сословием, которое воздавало ему похвалы как в отношении его нрава, так и познаний в механике. За два дня до смерти он захотел видеть всех нас около своей постели и в присутствии своей жены и господ Гримани, венецианских нобилей, призвал их быть нашими покровителями[9].
После того, как он дал нам свое благословение, он заставил нашу мать, заливавшуюся слезами, обещать ему, что она не направит никого из детей в театр, куда он бы сам никогда не пришел, если бы его не заставила несчастная страсть. Она поклялась ему в этом, и три патриция гарантировали ему нерушимость этой клятвы. Обстоятельства помогли ей исполнить свое обещание[10].
Моя мать, будучи на шестом месяце, была освобождена от игры на сцене вплоть до Пасхи. Молодая и красивая, она отказывала в своей руке всем претендентам. Не теряя мужества, она считала себя способной нас вырастить. Мать полагала своим долгом заботиться прежде всего обо мне – не столько из-за предпочтения, сколько из-за моей болезни: никто не знал, что со мною делать. Я был очень слаб, у меня не было аппетита, я был не в состоянии что-либо делать и выглядел просто тупицей. Врачи обсуждали между собою причину моей болезни. Он теряет, говорили они, по два фунта крови в неделю, а ее не может быть больше шестнадцати-восемнадцати. Откуда же может происходить кроветворение в таком изобилии? Один из них говорил, что весь мой хилус[11] превращается в кровь; другой был того мнения, что каждый раз, вдыхая воздух, мне в легкие поступает толика крови, и что именно по сей причине я всегда держу рот открытым. Вот что узнал я через шесть лет от г-на Баффо, большого друга моего отца.
Он проконсультировался в Падуе с известным врачом Мако, тот высказал свое мнение в письменном виде. Это письмо, что хранится у меня по сей день, сообщает, что наша кровь являет собой эластичную жидкость, что может сжиматься и растягиваться в своей плотности, а никак не в количестве, и что мои кровотечения могут проистекать только из-за разжижения крови. Она разжижается естественным образом для облегчения циркуляции. Он сказал, что меня бы уже не было в живых, если бы природа, которая не желает умирать, не помогла себе сама. Он пришел к выводу, что причина этого разжижения может быть найдена только в воздухе, коим я дышу, надо изменить его, или быть готовыми меня потерять. По его мнению, плотность моей крови была причиной тупости, что проявлялась на моем лице.
Именно благодаря г-ну Баффо, доброму моему гению, которому, собственно, я и обязан жизнью, решено было поместить меня в пансион в Падуе. Он умер двадцать лет спустя, последним из древней патрицианской семьи, но его стихи, хотя и скабрезные[12], обессмертили его имя. Венецианские государственные инквизиторы своим духом благочестия поспособствовали его славе. Преследуя его рукописные книги, они придали им цену: должно быть, они думали, что spreta exolescunt[13].
Как только был вынесен вердикт профессора Мако, аббат Гримани озаботился поисками хорошего пансиона в Падуе. Ему помогал один его знакомый, химик, живший в этом городе. Звали его Оттавиани, и был он также антикваром. Через несколько дней пансион был найден, и 2 апреля 1734 года, в день, когда мне исполнилось девять лет, мы отправились на пассажирском корабле «Буркьелло» в Падую по Бренте. Мы сели на корабль за два часа до полуночи, после ужина. «Буркьелло» представлял собой небольшой плавучий дом. В нем имелась зала с двумя кабинетами с каждого конца и жилье для обслуги на носу и корме; это такая площадка длиной с империал, застекленная окнами со ставнями; мы плыли восемь часов. Сопровождали меня, кроме моей матери, аббат Гримани и г-н Баффо. Мать взяла меня спать с собой в зале, а два друга спали в кабинете.
Утром мать встала и открыла окно, что было напротив кровати; яркие лучи восходящего солнца заставили меня открыть глаза. Кровать была низкой, и земли было не видно. Я видел через это окно только верхушки деревьев, растущих по краям реки. Корабль плыл вперед, но движение его было столь плавным, что я не ощущал его; то, что деревья так быстро исчезают из вида, вызвало мое удивление. «Ах, дорогая моя мама, – закричал я, – что это такое? Деревья идут!»
В этот момент входят оба господина и, увидев удивление у меня на лице, интересуются, что меня так взволновало. Почему, сказал я им, деревья идут? Они стали смеяться, а моя мать, вздохнув, ответила мне жалостливым тоном: «Это корабль идет, а не деревья. Одевайся скорее».
Своим зарождающимся, ничем не обремененным сознанием я сразу понял причину явления. Так значит, возможно, сказал я им, что солнце тоже не движется, а это мы движемся с запада на восток. Тут моя добрая матушка восклицает, что это глупости, г-н Гримани сожалеет о моей тупости, а я потрясен, взволнован и вот-вот заплачу. Но г-н Баффо приводит меня в чувство: он бросается ко мне и, нежно меня целуя, говорит: «Ты прав, дитя мое, Солнце неподвижно, никогда не бойся рассуждать последовательно, и пусть их смеются».
Казанова всегда стоит на переднем плане, он главный персонаж и герой, полностью освещенный…
Герман Кестен. «Казанова»
Мать спросила, не сошел ли он с ума, давая мне подобные уроки; но философ, не удостоив ее ответом, продолжил втолковывать мне теорию[14] просто и доступно. Это было первое настоящее удовольствие, что ощутил я в жизни. Без г-на Баффо этого раза было бы достаточно, чтобы уменьшить мои способности к рассуждению: отсюда проистекло бы малодушие легковерия. Недалекость двух других, безусловно, притупила бы у меня остроту этого свойства ума, и не знаю, преуспел ли бы я в жизни, но зато знаю, что лишь этой способности обязан я всем счастьем, коим наслаждаюсь, пребывая наедине с самим собой.