отомстить. Самолет раскалился от жары. Я задыхал-
ся. От жары и голода у меня начался бред... Хотите
еще чашечку кофе?.. Я жевал сено, и меня рвало.
Хозяева лошадей вернулись через сутки пьяные и,
кажется, проигравшие. Один из них запустил в ме-
ня полупустой бутылкой кока-колы. Бутылка разби-
лась. В одном из осколков осталось немного жидкос-
ти. Я выпил ее и порезал себе губы. Во время обрат-
ного полета хозяева лошадей хлестали виски и драз-
нили меня сандвичами. К счастью, они дали лоша-
дям воду, и я пил из брезентового ведра вместе с
лошадьми...
Разговор происходил в 1963 году, когда окайм-
ленное бородкой трагическое лицо команданте еще
не штамповали на майках, с империалистической
гибкостью учитывая антиимпериалистические вкусы
левой молодежи. Команданте был рядом, пил кофе,
говорил, постукивая пальцами по книге о партизан-
ской войне в Китае, наверно не случайно находив-
шейся на его столе. Но еще до Боливии он был жи-
вой легендой, а на живой легенде всегда есть от-
блеск смерти. Он сам ее искал. Согласно одной из
легенд, команданте неожиданно для всех вылетел
вместе с горсткой соратников во Вьетнам и предло-
жил Хо Ши Мину сражаться на его стороне, но Хо
Ши Мин вежливо отказался. Команданте продолжал
искать смерть, продираясь, облепленный москитами,
сквозь боливийскую сельву, и его предали те самые
голодные, во имя которых он сражался, потому что
по его пятам вместо обещанной им свободы шли
каратели, убивая каждого, кто давал ему кров.
И смерть вошла в деревенскую школу Ля Итеры, где
он сидел за учительским столом, усталый н больной,
и ошалевшим от предвкушаемых наград армейским
голосом гаркнула: «Встать!», а он только выругался,
но и не подумал подняться. Говорят, что, когда в не-
го всаживали пулю за пулей, он даже улыбался, ибо
этого, может быть, и хотел. И его руки с пальцами
Пианиста отрубили от его мертвого тела и повезли
и.| самолете в Ла-Пас для дактилоскопического опоз-
нания, а тело, разрубив на куски, раскидали по сель-
це, чтобы у него не было могилы, на которую при-
ходили бы люди. Но, если он улыбался, умирая, то,
может быть, потому, что думал: лишь своей смертью
люди могут добиться того, чего не могут добиться
своей жизнью. Христианства, может быть, не суще-
ствовало, если бы Христос умер, получая персональ-
ную пенсию.
А сейчас, держа в своей, еще не отрубленной ру-
ке чашечку кофе и беспощадно глядя на меня еще
не выколотыми глазами, команданте сказал:
— Голод — вот что делает людей революционе-
рами. Или свой, или чужой. Но когда его чувствуют,
как свой...
Странной, уродливой розой из камня
ты распустился на нефти,
Каракас,
а под отелями
и бардаками
спят конкистадоры в ржавых кирасах.
Стянет девчонка чулочек ажурный,
ну а какой-нибудь призрак дежурный
шпагой нескромной,
с дрожью в скелете
дырку
просверливает
в паркете.
Внуки наставили нефтевышки,
мчат в лимузинах,
но ждет их расплата —
это пропарывает
покрышки
шпага Колумба,
торча из асфальта.
Люди танцуют
одной ногою,
не зная —
куда им ступить другою.
Не наступите,
ввалившись в бары,
на руки отрубленные Че Гевары!
В коктейлях
соломинками
не пораньте
выколотые глаза команданте!
Темною ночью
в трущобах Каракаса
тень Че Гевары
по склонам карабкается.
Но озарит ли всю мглу на планете
слабая звездочка на берете?
В ящичных домиках сикось-накось
здесь не центральный —
анальный Каракас.
Вниз посылает он с гор экскременты
на конкистадорские монументы,
и низвергаются
мщеньем природы
«агуас неграс» —
черные воды,
и на зазнавшийся центр
наползают
черная ненависть,
черная зависть.
Все, что зовет себя центром надменно,
будет наказано —
и непременно!
Между лачугами,
между халупами
черное чавканье,
черное хлюпанье.
Это справляют микробовый нерест
черные воды —
«агуас неграс».
В этой сплошной,
пузырящейся плазме
мы,
команданте,
с тобою увязли.
Это прижизненно,
это посмертно —
мьерда,
засасывающая мьерда1.
1 Дерьмо (исп.).
Как опереться о жадную жижу,
шепчущую всем живым:
«Ненавижу!»?
Как,
из дерьма вырываясь рывками,
драться
отрубленными руками?
Здесь и любовь не считают за счастье.
На преступленье похоже зачатье.
В жиже колышется нечто живое.
В губы друг к другу
вьедаются двое.
Стал для голодных
единственной пищей
их поцелуй,
озверелый и нищий,
а под ногами
сплошная трясина
так и попискивает крысино...
О, как страшны колыбельные песни
в стенах из ящиков с надписью «Пепси»
там, где крадется за крысой крыса
в горло младенцу голодному вгрызться,
и пиночетовские их усики
так и трепещут:
«Вкусненько...
вкусненько.,
Страшной рекой,
заливающей крыши,
крысы ползут,
команданте,
крысы,
и перекусывают,
как лампочки,
чьи-то надежды,
привстав на лапочки...
Жирные крысы,
как отполированные,
Голод —
всегда результат обворовывания.
Брюхо набили
крысы-ракеты
хлебом голодных детишек планеты.
Крысы-подлодки,
зубами клацающие,—
школ и больниц непостроенных кладбища.
Чья-то крысиная дипломатия
грудь с молоком
прогрызает у матери.
В стольких —
не совести угрызения,
а угрызенье других —
окрысение!
Все бы оружье земного шара,
даже и твой автомат,
Че Гевара,
я поменял бы,
честное слово,
просто на дудочку крысолова!
Что по земле меня гонит и гонит?
Голод.
Чужой и мой собственный голод,
а по пятам,
чтоб не смылся,
не скрылся, —
крысы,
из трюма Колумбова крысы.
Видя всемирный крысизм пожирающий,
видя утопленные утопии,
я себя чувствую,
как умирающий
с голоду где-нибудь в Эфиопии.
Карандашом химическим сломанным
номер пишу на ладони недетской.
Я-
с четырехмиллиардным номером
в очереди за надеждой.
Где этой очереди начало?
Там, где она кулаками стучала
в двери зиминского магазина,
а спекулянты шустрили крысино.
Очередь,
став затянувшейся драмой,
марш человечества —
медленный самый.
Очередь эта
у Амазонки
тянется
вроде сибирской поземки.
Очередь эта змеится сквозь Даллас,
хвост этой очереди —
в Ливане.
Люди отчаянно изголодались
по некрысиности,
неубиваныо!
Изголодались
до невероятия
до некастратии,
небюрократии!
Как ненавидят свою голодуху
изголодавшиеся
по духу!
В очередь эту встают все народы
хоть за полынной горбушкой свободы,
И, послюнив карандашик с заминкой,
вздрогнув,
я ставлю номер зиминский
на протянувшуюся из Данте
руку отрубленную команданте...
Дубовая мощная дверь приемной, выходящая в
в коридор, была открыта и зафиксирована снизу тща-
тельно оструганной деревяшечкой. Величественная, как
сфинкс, опытная секретарша в пышном ярко-оранже-
вом парике контролировала взглядом, благодаря этой
мудрой деревяшечке, мраморную лестницу с обитыми