Леонт собирается войти. Он уже видит помещение под небесным куполом, где можно спрятаться, — изнутри очищенное, освещенное солнцем через узкие окна — дерево, вобравшее в себя таинство молитв и золото алтаря, и вдруг замечает, что у козы есть пастух — застывшая тварь, угроза через троичный нерв, старая наивная песенка. Справа шевелится, все то же — безмолвно и вяло. Ждет команды?
Он различим только с этого ракурса — вдоль стены и ярко-зеленых мазков парка. Прозрачная тень ловкача, уверенного в безнаказанности, след от недосмотра лукавого, порождение чьих-то болезненных желаний, невзнузданная лжесила, забредшая не в свое стойло.
Контуры расплывчаты. Рыжий цвет лишь определяет фигуру. Кажется, что требуется еще какое-то условие, чтобы он проявился и заговорил: тайное слово — заклятие — жест. В молчании — враждебность. В неподвижности — незримая договоренность с окружающим: с лучами, пронизывающими воздух сквозь сухую листву, с нервозностью камней, обведенных четко высеченными линиями, со средневековыми окнами, забранными коваными решетками, и… и… козой.
Союз неминуем. Условия совпадают, как ключ с замком, отпечаток ступни, мысли. Сторонность угрожаема, как ширма, за которой прячется человек с черносердечными намерениями, как сила, призванная под флаги враждебной армии.
Леонту хочется что-то сказать. Он поднимает руку. Машет. Облако безразлично. Не отступает к стене и не пропадает. Только коза отрывается от жалкого кустика. Смотрит тяжело и неподвижно — сытое животное, равнодушие того, кто никогда не думает.
И вдруг Леонт ясно понимает, коза — это Мариам, а рыжий — Ксанф! Или то, что скрывает, делает их Мариам и Ксанфом, — судьба, неминуемая, как сор на ступенях церкви.
Господи, и тот, кто изображен над дверью! Но почему?! Почему именно так? Потому что в следующий раз будет по-иному?! Ничто не пугает так, как форма. Не величие, не гнев — форма представления: седые волосы, высохшие пальцы — не сама смерть, а одинокая смерть; не просто плевок, а презрительный; не сочувствие, а молчание (многозначительное, словно от ино-чужого знания). Опасность всегда снаружи, как внутри, больше воображаема, чем реальна.
С неба снова летят обгорающие голубоватым листы, закручиваясь по ниспадающей все быстрее и быстрее, все ближе и ближе — завораживающие, как взгляд змеи; кто-то шепчет: "Не смей, не смей… не трогай!.." и запихивает, запихивает, подальше, подальше внутрь, как малую неразумную дитятею, баловня, в золотистую сердцевину, в благодатный орех, в святое с прискорбными жестами апостолов, под сочувственные взгляды, под кресты. Кажется, что следом тянутся разочарованные желтые зрачки, не в силах скользнуть глубже.
Дверь. За ней еще. Подгоняемый в спину, ищет невидимый тайник. Третья слева — плоская лилия в дереве (решение для первоклассника), вращается одной мыслью. И там, дальше, в темноте — камень, железо, решетки, решетки, липкий холодный пол, ледяной сквозняк, к которому, кажется, невозможно привыкнуть.
Хода нет. Леонт наклоняется: по ту сторону белесо-синеватые ноги, от икр до пяток, — шлепают по камню. Потом невидимый наклоняется, не удосуживая взглядом, загоняет в щель миску.
— Больше ничего не будет, — бурчит, обращаясь вовнутрь, — до вечера…
— Хи-хи… — Кто-то шевелится в углу. — И этого достаточно…
Глаза привыкают. В углу на соломе, звеня цепями:
— И ты не устоял?
Довольное урчание пса — ласкание за ухом.
— Куда-то не туда попал… — осматривается Леонт.
Сочится по стенам. Шмыгают под ногами.
— Это как решать…
Старик. Белеют борода и косичка. Расчесывает пятерней. Лицо узкое и лунообразное, как у индейца.
— Из всего извлекать истину…
Улыбка сверкает, как клинок.
— Даже из этого?.. — спрашивает Леонт, присаживаясь напротив.
Крыса тащит хлеб в нору.
— Когда-нибудь они изгрызут всю стену, — рассуждает старик, — и тогда…
— … не будет времени думать? — уточняет Леонт.
Сквозняк продирает до костей.
— Правильно, — соглашается старик. — Я еще не все понял: "Абсолют есть Разум, Разум в Его Собственной Сущности; Он есть потому, что Он есть, но не потому, что Его предлагают; Он есть или ничто не существует". Но ведут ли к Сущему ступени?
Смотрит с хитрецой — сработает или не сработает?
— Ступени подразумевают наличие лестницы, — говорит Леонт, — а значит, и последней перекладины.
— Подождем, пока стены упадут сами? — живо спрашивает старик.
— Слишком долго… — возражает Леонт. Зачем врать? — Мне не подходит.
— Дитя, в данном случае посылка неверна, нет стрелы.
"И здесь я ни к месту", — думает Леонт.
Сидит, перебирая узелки на нити. Одежда чиста как снег. Глаза спокойны и внимательны.
— Не отстраняйся, а есть частью Его!
— Незнание Сущего еще не подразумевает незнания о Сущем, — возражает Леонт.
Старик качает головой:
— Различен подход, сверху или снизу. Ты уже не ученик, а дорога всегда открыта. — Поднимает ладонь к потолку.
В кругу темнеющих стен синеет ночное небо.
…среди смеющейся праздно-красочной толпы набережной, в ней: воздушные шары, мороженщицы и разноречивый говор, приглашающий… и Леонт поддается и делает шаг, чтобы взглянуть на то, — ниже, вдаль, с холма, — куда устремлены все взгляды, куда нацелен каждый жест и любопытство, — как старик в белом, с жестким остановившимся лицом и апостольскими руками… помог…
Коленкой под…
на высоту тысячу…
над морем…
под неумолкающую симфонию, как в волчке. Вполоборота, захватывая дух, — и в миг из-под бронзовеющей воды — башни, купола, марши, статуи — в бесшумных потоках, из окон и балконов, в такт, в ритм, вверх и вправо под лунным светом: площади и акведуки, проспекты — единым прочерком темно-желтого, блеском металла и крыш, завершенных форм-изваяний, колонн и шпилей. Прокручивается по горизонту в массе мечущейся воды, буйства круговоротов и рек, чтобы только упасть на дно, погрузиться. И снова — в движении, вокруг невидимого центра, по круговой, словно для единого зрителя, дубль для удивления, услады, но привычней: вначале главы — от острия до оснований полушарий, затем разом, одновременно — фасады с горельефами, пилоны, пилястры, корифский ордер, венецианские окна, аркады — боком, снизу, от брусчатки, блестящей, умытой бурными волнами, вдоль цоколей — корабль в океане, лепки — по восходящей лестнице, только теперь не в церкви и не в келье отшельника, просто — через волшебный фонарь — в дом Данаки. Узнается по работам сюкке, чередующихся с живописью Гэнсин, среди вычурной мебели Буля с какими-то неведомыми, неземными цветами и тонкой бисерной резьбой винограда и жимолости. В ярком свете. Слишком чистым, чтобы быть натуральным. Вдруг на глазах сворачивается и делается хрустально-прозрачным кубком, в котором:
— Привет!.. — кричит Платон, — мы тебя давно ждем.
Глупо улыбаясь, держит за руку Саломею. Крохотные фигурки — не разглядеть лиц. Неумолимость, рок, движение исподволь, развязывание тайных узелков, чтобы выплюнуть — что? Радость или страх? Кажется, что все видно, словно та, верхняя часть, сдергивается, чуть-чуть — и не во влекущую щель… а градом водопада — бесспорно — мимо, впустую… Впрочем: подумать — и все равно попасться! — на человеческой слабости, на тщетности. Как таракану, как мухе — на сладком, на липком…
— … так здорово… — радостно говорит Саломея и показывает на окно.
"Не надо! — хочется крикнуть Леонту. — Не надо разрушать!"
Он со страшным предчувствием, словно во сне, оборачивается и видит: за окном — большое картонное лицо Мариам почти во все пространство, странно вылепленное, словно занимающее все: берег, море, черное небо, протянутое оттуда — с выси через оселок недвусмысленности.
"Бегите сюда!" — хочет крикнуть он, но молчит.
"Осторожней!" — спешит предупредить, но не может.
Горло перехватывает спазм. Глупое стекло.