В большой коммунальной квартире на Малой Полянке пахло мытыми полами и винегретом. Дядю Митю встретила неприветливая женщина с заплаканным лицом — он сразу же догадался, что перед ним мать жениха. Она и потом много раз принималась плакать, и дураку понятно было, что не слезами радости, и оттого у всех собравшихся было какое-то пришибленное состояние духа. Жених и невеста стояли возле комода в большой комнате, куда от соседей уже наволокли разнокалиберных стульев. На Коле был бостоновый двубортный костюм, немного широковатый и пахнущий нафталином, а Лена была, как и полагается, в белом платье, неуклюжем и неважно сшитом. К тому же вдруг совершенно явным сделалось то, о чем в другие дни со стороны можно было лишь догадываться, — Ленина беременность. Четвертый, если не пятый месяц. Дядя Митя, не осознавая этого, подошел к молодым четкой и прямой сценической походкой, держа спину и слегка запрокинув голову. Он протянул Лене цветы, а потом легко склонился и поцеловал ей некрасивую жесткую руку. Лена вся вспыхнула и чуть не отдернула руку, как от внезапного ожога. Однокурсники зашумели — то ли насмешливо, то ли одобрительно, а женихова родня, державшаяся в стороне, зашушукалась. Это были очень похожие друг на друга люди, совершенно разные, но похожие — скупостью жестов, настороженной боязнью — взглядом или улыбкой уронить свое достоинство, и даже губы у них у всех были одинаково поджаты.
Накрыли стол не богато, но и не бедно, хотя мать жениха все время охала и просила извинить ее за скудность угощения.
— Где ж взять, мы ведь с отцом единственные работники, разносолов не наготовишь.
Родственники вздохами и сочувственными причитаниями поддерживали ее, а Лена всякий раз мучительно, почти до слез краснела и готова была умереть.
Выпили по первой, по второй, постыдными, несмелыми голосами кричали «горько!». Молодым приходилось вставать и неуклюже целоваться, Ленин круглый живот при этом наливался, как ядро. Дяде Мите вдруг стало казаться, что жениховы родственники нарочно нажимают на эту свадебную традицию, чтобы посмеяться над Леной. Уже порядочно выпили, и, хотя было обещано еще горячее, все с теми же оговорками и ужимками, гостей потянуло размяться.
— Уж извините, — голосом оскорбленной добродетели запричитала хозяйка, — мы люди старомодные, музыки у нас нету. Да и средств не было баловства-то разводить, работали вот, спину гнули всю жизнь, сына растили, думали, в люди выйдет. — Она опять чуть не плакала, но ее успокоили. — Пластинки-то да граммофон, так, что ли, эта ваша музыка называется, — пришла в себя мать жениха, — невестушка обещала принести. Ей видней, что теперь танцуют, а что нет. Я-то ведь, прости господи, смолоду не разбиралась…
Трудно было представить тихую, вечно нагруженную учебниками Лену большой специалисткой по модным танцам, но, по-видимому, на нее и впрямь рассчитывали. Потому что она заметалась, засуетилась, то в холод, то в жар ее бросало, она, сбиваясь, стала объяснять, что подруга, у которой замечательный немецкий патефон, даже не патефон, а радиола, — ей отец привез из Германии, — и пластинки какие только угодно, и джаз, и романсы, и Лещенко, — так вот подруга эта подвела, не пришла, хотя ее очень звали и даже вчера вечером звонили, спрашивали, не нужна ли помощь все это донести, а она сказала, что не нужна, что она со своим молодым человеком придет.
— Ведь правда же, Коль, ведь правда же?
Дядя Митя поднялся незаметно в этой суматохе и тихо выскользнул в коридор. Он с трудом нашел свое пальто в куче других, сваленных прямо на сундуки, и вышел из квартиры.
Как в детстве в школе, он почти кубарем скатился вниз по лестнице и, странное дело, не ощутил при этом ни боли, ни одышки. Он бежал по переулкам по направлению к Садовому кольцу и сам этому непрестанно удивлялся. На Валовой дядя Митя на ходу вскочил в прицепной вагон «букашки». Он доехал до Зубовской и там, снова почти бегом, добрался до дома.
— Что с тобой? — перепугалась мать, увидев его бледное лицо и слипшиеся от пота волосы. Но дядя ее успокоил, влез на качающийся стул и с напряжением снял со шкафа аккордеон, без движения пролежавший там почти год. Возле Померанцева переулка дядя нанял такси — черную «эмку» с шашечками по всему борту. Когда приехали на Малую Полянку, он в растерянности и нарастающем страхе обшарил все карманы и счастливо сам себе улыбнулся, когда набрались даже чаевые. Правда, мелочью и почти медью, но бог с ними. С остановками и передышками по крутой здешней лестнице дядя добрался до квартиры, где шла свадьба. Дверь была незаперта, по-видимому, гости уже выбегали на улицу покурить и проветриться, выяснить отношения…
Прихода дяди никто не заметил, как, вероятно, никто но заметил и его ухода. Он был рад этому, сбросил в общую кучу пальто и шапку и присел на сундук отдышаться. Из-за высоких двустворчатых дверей большой комнаты доносилось гудение голосов — ни смеха, пи музыки не было слышно, только голоса, ровные, однотонные, праздник, несомненно, зашел в тупик.
Дядя Митя вытащил из футляра свой прославленный «хоннер» и, закинув за плечо ремень взял инструмент, что называется, на изготовку. Аккордеон не был сейчас ему тяжел, как дитя не бывает в тягость материнским рукам. Напротив, ощутимая, полная потаенных звуков весомость аккордеона бодрила и внушала уверенность. Так внушает уверенность литая тяжесть рукоятки пистолета — оружие не может быть легковесным, это дядя знал по опыту. Он автоматически, вовсе не задумываясь над этим жестом, достал из кармана брюк железную редкую расческу и провел ею по волосам. Все — занавес раскрылся, и дядя Митя сделал шаг из-за кулис. Он толкнул ногою дверь в одновременно, растянув мехи, пробежал пальцами по басам. Так было надо. Сначала только аккорды, только стоккато, только ритм, который должен выбить людей из душевной апатии, из безмятежной и сытой внутренней дремоты. А теперь, когда вытянулись безвольно расслабленные спины, когда в глазах, затуманенных хмелем и закуской, появились живые блики, когда подошвы, помимо воли хозяев, сами принялись отстукивать такт, теперь срочно необходимо выдать проигрыш с затяжкой, с лирическим отступлением, от которого заходнтся сердце, и сладкая тоска теснит грудь, и хочется сделать что-нибудь необычное, удалое — выпить залпом, рвануть на груди рубаху, забыть о всех мелочных расчетах своей будничной жизни — пропади все пропадом!
«До-сви-данья, — пел дядя, — путь мы проделали весь! До-сви-данья, делать нам нечего здесь!»
Это была «Розамунда», трофейная «Розамунда», которую немецкие солдаты любили пиликать на своих дурацких губных гармошках и которую взяли с бою, вырвали у растерявшегося противника, словно пистолет из кобуры, и мгновенно переложили на свой лад, добавив в эти немного механические, как в музыкальном ящике, немецкие ритмы, свою особую, московскую, питерскую, одесскую живую душу.
«В дорогу, в дорогу, осталось нам немного, мы едем к нашим женам, любимым, знакомым…»
Дядя Митя слышал, что голос его звучит легко и чисто. У него ничего не болело, и даже мысль о боли была ему теперь смешна, он был абсолютно здоров, как до войны, когда стоял на сцене клуба «Каучук» и сознавал, что от одного его слова или движения зал надорвется от хохота.
«Мы будем галстуки с тобой носить. Без увольнительной в кино ходить. Мы будем петь и танцевать и никому не козырять!»
Ах, как пел эту песню тот томительный, медленный и хмельной поезд, которым он возвращался домой! Как беззаботны они тогда были и как верили наивным и безусловным обещаниям песни. Обещаниям счастья.
В какой уже раз дядя поймал себя на чувстве, которое было, очевидно, явным признаком артистизма его натуры. Всегда во время успеха, в тот момент, когда он овладевал аудиторией, ее духом, и настроением, и поведением, люди, внимающие ему, начинали ему необыкновенно нравиться. Это и впрямь говорило о щедром и нерасчетливом добродушии, осознавать которое в себе чрезвычайно приятно. Тем более что рождается оно в результате творчества. Даже мать жениха, с ее ноющими, кладбищенскими интонациями не была ему теперь так уж противна. Даже жених Коля неожиданно оказался вполне симпатичным парнем с круглым губастым лицом, мотающимся из стороны в сторону в такт музыке. Лена сделалась почти красавицей, и беременность вдруг пошла ей, придала ее угловатому девчоночьему телу прелестную женскую плавность. А самое главное, с лица ее исчезло выражение боязливой неуверенности и зависимости, дядя знал уже, что лучшие от них средства — это счастье, удача, хотя бы мгновение радости.