Иногда Йозеф перехватывал взгляд отца, устремленный в пустоту, и спрашивал себя: «Неужели он все еще думает о ней?»
В годы учебы в университете Йозеф участвовал в создании Движения пражских студентов-социалистов, был избран сначала секретарем, потом председателем секции студентов-медиков, куда в разные годы входило от семи до двенадцати человек. Преподаватели и ректор терпеть не могли Йозефа за его пламенные речи во славу бесплатной медицины. Он был ярым сторонником контрацепции (в том числе для несовершеннолетних), писал о необходимости внедрения метода Огино[4] как лучшей системы регулирования рождаемости, за что его люто ненавидели благонамеренные обыватели. Йозефу удалось немыслимое: кардинал и главный раввин Праги заключили временное перемирие, чтобы направить декану медицинского факультета совместный протест против «безобразий» наглого студента.
Эдуард не понимал сына. Откуда в мальчике эта яростная агрессивность? Почему отец вынужден стыдиться собственной плоти и крови? Что он упустил в воспитании Йозефа, как случилось, что тот превратился в нечестивца-безбожника? Эдуарда пугали не неприятности, он боялся, что сын станет изгоем и все усилия сделать из него человека пропадут втуне. Что толку призывать Йозефа к послушанию, твердить, что человек его происхождения и круга не должен дразнить власти, если он даже отца записал в ископаемые окаменелости, которых ветер революции сметет со страниц Истории? Что можно объяснить человеку, шатающемуся по ночным улочкам в компании таких же, как он, безумцев (отбросы, чернь!), распевая во все горло: «Наконец-то подул свежий ветер социализма! Он прикончит всех буржуев…»
Тонкими чертами лица, непокорной шевелюрой и горделивой осанкой Йозеф напоминал одного из молодых флорентийцев с полотен Гирландайо[5], чья безмятежная улыбка с первого взгляда покоряет сердца зрителей. Он вел беспорядочную жизнь, дружил с молодыми повесами-сюрреалистами и весельчаками-коммунистами, проводил ночи в «Шапо Руж», упиваясь игрой американских диксилендов[6]. Предпочтение Йозеф отдавал «Люцерне» и «Гри-Гри»: в этих дансингах до утра без перерыва играли вальсы, яву и танго. Дамы отдавались ему в танце, как вечные возлюбленные, утверждая, что он непревзойденный танцор и заставляет их терять голову, что было лучшим комплиментом, который могли сделать ему женщины.
Йозефа до глубины души потрясал неземной, вкрадчивый голос Карлоса Гарделя[7].
Карлито – так он его любовно называл – был главным человеком в жизни Йозефа. Он собрал полную коллекцию пластинок Гарделя, записанных в Аргентине (за них пришлось отдать немыслимые деньги), однако нередко открывал для себя новые названия. Один музыкант-мексиканец перевел Йозефу тексты некоторых волшебных песен, но на чешском они звучали простовато, и он выучил их на языке оригинала. Когда в 1935-м Гардель трагически погиб в авиакатастрофе, Йозеф почувствовал себя осиротевшим. Он слушал его часами напролет и плакал, не понимая, что терзает его сильнее – бесконечно печальная музыка или несправедливость преждевременного ухода музыканта. Йозеф стал стричься «под Гарделя» – пробор с правой стороны и немного помады для волос. Он отказался от небрежного стиля в одежде и начал носить элегантные, слегка приталенные костюмы, галстук в полоску или бабочку с шелковым платочком в тон.
Йозеф пел «Volver»[8], не понимая смысла слов, иногда в его голосе звучала та самая «слеза», которая делала эту песню такой трогательно-волнующей.
Однажды, слегка подвыпив, он сообщил своей новой пассии – они стояли на Карловом мосту и смотрели, как восходящее солнце золотит Дворец призраков[9], – что собирается стать бандонеонистом[10].
Три недели Йозеф со страстью неофита учился игре на аккордеоне, но инструмент оказался ему не по зубам, и он бросил занятия.
По случаю получения сыном диплома врача Эдуард подарил ему костюм из черной альпаки и пригласил в «Европу», один из лучших пражских ресторанов. Йозеф с удивлением обнаружил, что метрдотель и многие официанты хорошо знают отца. Эдуард называл их по именам, они приветствовали его как завсегдатая и точно помнили, какие блюда и вина он предпочитает.
– Охлажденный токай, мсье Каплан?
– Я бы с удовольствием выпил «Оремус»[11] тысяча девятьсот двадцать девятого, Даниэль.
Они сидели в молчании и ждали, когда их обслужат. Йозеф любовался богатым орнаментом сводов в стиле ар-деко. Эдуард с видом знатока пригубил золотистое вино, закрыл глаза, выдохнул и сказал:
– Божественный вкус…
– Не знал, что ты бываешь в таких местах.
– Ты многого обо мне не знаешь.
У Эдуарда были грандиозные планы. Он собирался снять еще одну квартиру на своем этаже. Старуха-домохозяйка мадам Маршова селила у себя только врачей и дантистов, она обожала Каплана-старшего – тот лечил ее застарелый ишиас – и пришла в восторг от перспективы заполучить в жильцы новоиспеченного врача, хотя не видела Йозефа целую вечность.
Эдуард считал, что однажды – о, конечно, не сразу! – он передаст сыну свою практику, и эта мысль согревала ему сердце. Йозеф без долгих проволочек положил конец этим мечтам. Он хотел продолжить учебу.
– Чем именно ты намерен заниматься, сын мой?
– Наукой, папа.
«Господь милосердный, ну почему с детьми так трудно?!» – подумал удрученный Эдуард, но улыбнулся сыну, как будто идея показалась ему замечательной.
Йозеф отказывался знакомиться с девушками из «хороших» еврейских семей – он не желал жениться и создавать семью. Манерно-робкие девицы казались ему скучными и предсказуемыми, они являли собой уменьшенную копию своих мамаш, и, когда Эдуард приглашал одну из них в дом, Йозеф забавы ради говорил за столом всякие нелепицы, чтобы шокировать претендентку.
Он провоцировал преподавателей, обещая, что после победы революции лично проследит, чтобы их расстреляли, участвовал в демонстрациях против правительства, к слову сказать, вполне умеренного, раздавал листовки у хоральной синагоги, требуя легализации абортов (раввинат даже подал на него жалобу).
В те времена люди, оскорблявшие общественную нравственность, могли нажить серьезные неприятности. Отчаявшийся Эдуард решил, что Йозеф должен покинуть страну, и послал его в Париж: пусть изучает биологию в лучшем университете мира.
Йозеф уехал, ни с кем не простившись, и очень скоро забыл свою подружку Терезу. Проведя два дня в поезде, он «высадился» на другой планете. По сравнению с бурлящим жизнью Парижем Прага показалась ему унылым, тесным, провинциальным городом, пропахшим нафталином. В Париже Йозеф жил как на вулкане. Веселые гулянки чередовались с пламенными митингами, на которых звучали клятвы изменить мир и бороться за свои идеи до победного конца. Политическая активность не мешала Йозефу работать, танцевать до зари и заводить новых друзей.
Он снял комнатушку для прислуги на улице Медичи, окнами на Люксембургский сад, и одним прекрасным утром приютил в своем жилище Марселена, нищего студента-юриста, анархиста и бонвивана, мечтавшего защищать угнетенных. Он зарабатывал на жизнь, исполняя партию второго аккордеона в дансингах парижского предместья Плесси-Робинсон и кабачках Жуанвиля, утверждал, что ява – лучший танец на свете, и изумительно играл танго Гарделя. Семья Марселена жила в Кале, но он давно и окончательно порвал все отношения с «этими буржуа».
Подружки Йозефа не понимали, когда он спит.
– Нет времени! – бросал он и мчался в больницу Биша, где был экстерном в отделении инфекционной патологии.