— Ну, ты куда? Может, с нами?
Манюшка покачала головой и пошла прочь. Бабы повздыхали вслед и, взвалив на плечи добытый в дальних краях хлебушко, заспешили к своим заждавшимся голодным детям.
Она не знала, куда ей податься. Идти в Журавкино? А зачем? К кому теперь? Все ее существо противилось возвращению в Журавкино — достаточно было один раз представить пустую хату, где из каждого угла на все будет глядеть невидимый Велик. До позднего вечера бродила она по поселку, не смея остановиться, как будто уходила от чего-то страшного.
Уже в сумерках, когда осветились окна, в очередной раз проходя мимо Дома культуры, она увидела за незашторенными окнами танцующие пары и уловила знакомый мотив:
Карапет, мой ягода,
Люблю тебя два года,
А ты меня семь лет —
Приду — тебя дома нет.
Мелодия вошла в душу и как бы вобрала в себя всю Манюшкину боль, дала ей название, оформила, перевела в слова.
— Приду — тебя дома нет, — прошептала Манюшка, и по лицу её побежали слезы.
У нее гудели ноги, кололо в боку. Почувствовав наконец усталость, Манюшка пошла на вокзал. Там было полно людей, а ей каждый человек казался сейчас чужим, потому что был занят своими делишками, как будто на свете не существовало вселенской беды, которая воплотилась в четыре слова: «Приду — тебя дома нет».
Уйдя со станции и поблуждав еще по улицам, девочка вышла на берег роки, уставленный небольшими стожками сена. Навля текла здесь среди лугов, отдалившись от леса, и воздух был луговой, настоянный на травах, прохладный от дыхания речки. Манюшка забралась в стог, угрелась ж. — начала засыпать, но вдруг уловила у самого уха какой-то шорох, шевеление. Она напрягла слух, начала вслушиваться и поняла, что здесь идет своим чередом какая-то своя жизнь. Мышиная, а может, и еще чья-то возня ни на миг не затихала под нею и вокруг нее. Наверно, жители этого стожка были встревожены Манюшкиным появлением и теперь сговаривались, как выжить ее отсюда. Ждали только, когда она заснет, чтоб наброситься. Сон пропал. Манюшка поняла, что не заснет — будет всю ночь прислушиваться и ждать, что вот сейчас выползет из сена здоровенная мышь, или крыса, или еще какой зверь и вонзит свои острые зубы ей в нос или в щеку.
Пришлось покинуть угретое место и вернуться в засыпающий поселок. Теперь, погруженный в темень, плотно обступившую тускло освещенный центр, он таил в себе неясную угрозу. Манюшка с трудом отыскала Настин дом, уселась на крыльце, свернулась в комок и задремала. Ей опять снилось, как они бежали по пастбищу, как падали, и Великово искаженное лицо, и мертвые глаза… Потом — темный провал, и все повторялось. И все время звучала музыка «карапета», завершаясь каждый раз вместе со сном болезненным взрывом в сердце: «Приду — тебя дома нет».
Девять дней прожила Манюшка у Насти. Все — и хозяйка, и Милица, и дети — обращались с нею, как с больной, заботливо и на полутонах. Но она чувствовала себя лишней в этой семье. Видела, что здесь у самих по счету каждая корка хлеба, и мучилась, что объедает добрых людей. Однажды, оставшись наедине с Милицей, она спросила:
— Ты не знаешь, что нужно, чтоб взяли в детдом?
Они сидели на лавочке у задней стены дома, где начинался Настин сад-огород. На площади в четыре сотки, засаженной картошкой и разными овощами, были разбросаны шесть фруктовых деревьев. Дальний угол занимал малинник. Милица только что пришла с работы и по обычаю отдыхала в тени старой яблони, что росла у самого дома. Услышав Манюшкин вопрос, она взяла девочку за плечи и повернула лицом к себе.
— Я давно подмечаю… Тебе что, плохо у нас?
— Нет, хорошо, только… Тут своих едоков хватает.
— Ну… тебя же никто не попрекает.
— Ждать, что ли, когда начнут попрекать?
— Какая-то ты… Погоди немного, я на днях выхожу замуж… — Милица засмеялась. — Смешно, правда? — «на днях выхожу замуж». Как в анекдоте. Но — так и есть: мы уже обо всем договорились… Так вот. ты будешь жить у нас. Поняла? И будет порядок в танковых частях.
— А кто он? — Манюшкин взгляд оживился.
— С войны пришел. Старшина, танкист.
— Не надо вам никого, — печально сказала Манюшка. — У вас свои дети будут.
— Ну что ты… что ты говоришь? Я ж от чистого сердца. Мне правда тебя жалко и… вы мне с Великом как родные, честное слово.
— Я верю, только… Я никогда не привыкну. Все время буду думать, что мешаю, объедаю… Как Велика убили, так я стала всем чужая. И люди мне все чужие стали. Вот кто-нибудь, допустим, жалеет меня, говорит разные слова, а я не верю. Как подумаю: а где ж ты был, когда нас убивали? — и сразу этот человек мне чужой-чужой становится и какой-то… ну… я не верю ему, считаю, что он все-все брешет.
Милица смотрела на нее с испугом. Потом порывисто притянула девочку к себе.
— Ой, что ты… как можно… — Помолчав, тихо спросила: —Ты и мне не веришь?
— Я сказала: верю. А — не знаю. Когда ты говоришь, как будто верю, а отойдешь — и не верю.
Они долго сидели молча. Наконец Милица сказала:
— Ладно, завтра я все узнаю насчет детдома.
Назавтра она принесла направление в Соколовский детдом.
— Рядом с родной деревней будешь, — сказала она. — И места кругом свои, и люди…
— Мне теперь все равно.
Милица хотела пойти с нею — Манюшка не разрешила.
— Я дорогу знаю, — сказала она отчужденно. — И нечего из-за меня свое время тратить.
Ушла она утром, когда все еще спали. Разбудив тихонько Милицу, Манюшка сунула ей в руки аккуратно свернутый жакет.
— Пускай пока у тебя будет. Я когда-нибудь заберу. Только гляди не стирай.
— А что? — почему-то испугалась Милица.
— Там на спине — пятно. Это Великова кровь.
Она шла проселочной дорогой, слегка прибитой ночным дождем, и думала о том, что в детдоме, наверно, не так уж и плохо. Не родной дом, знамо дело, ну, так ведь родного дома у нее нет и теперь, после Великовой смерти, не будет, пока не вырастет и не заведет свой. Вот кабы Велик остался жив, кабы пули эти вкось пошли… К его хате она уже привыкла как к родному дому… Да что: нуль этих не одна и не две были, а гад сеял их, как горох — горстью… Велик меня заслонил. А если б думал, как спастись самому, может, и спасся б…
На подходе к Соколову Манюшке повстречалась группа журавкинцев. Тут были Антониха, Дарья Глухая, Шурка Исаев, Гузеева Праскутка и Гавро. Меньше всего ей хотелось сейчас встречаться с бывшими односельчанами — ведь спросят и про остальных. Не то что рассказывать — при беглом воспоминании о том сером страшном утре ее била дрожь. Но спрятаться было негде, свернуть — поздно: ее уже узнали.
— Манька! — закричал Гавро, ускоряя шаги. — Японский городовой! На каком клину ребят посеяла? Или так напобирались — куски не дотащат? Или их Бык забодал?
Ее обступили со всех сторон, начали разглядывать.
— Ишь, потолстела на чистом хлебушке, — сказала Антониха.
— Круглая, гляди-ка, стала, — не расслышав, но догадавшись, о чем речь, подхватила Дарья. — На девку теперь похожа. А то была страшилище — одни мослы во все стороны.
Опять стали спрашивать про остальных. Манюшка, с самого начала ожидавшая этого вопроса, уже придумала ответ: отбились, мол, и не знает, где они и что с ними. А самой вот пришлось вернуться ни с чем. С нею согласились, поутешали (небось, живы будут, не маленькие).
— Ну, иди, иди, — легонько пихнула ее Антон их а. — Теперь вам легче будет — отец Великов вернулся с войны. Мужик, с руками и ногами, да и с умом. Вторую неделю выглядывает вас. Так что беги, порадуй.
У Манютки ноги стали ватные и застучало в мозгу, заныло в груди: «Приду — тебя дома нет». Она подождала, пока журавкинцы скрылись вдали, и села у дороги. Господи, мати царица небесная, как было бы хорошо, если бы они сейчас возвращались вместе с Великом! Пусть бы хоть и пустые! Ох, горе, горе, горюшко лютое! С какими глазами я к нему приду?.. А может, и не надо идти? Кто я ему? Да я уже, считай, детдомовская, вон она, бумажка, за пазухой шелестит… Но как же так — он ждет… Он ждет сына, а не весть про его смерть… Все равно, не чужой он мне — по Велику. И. я должна рассказать. Да ведь рано или поздно придется рассказать — Соколове не за горами, все журавкинцы, начиная с пятого класса, в школу туда ходят. В первый же день узнают, что я в детдоме, скажут ему, он и прибежит. И будет стыдно — вроде как мне безразличны они оба — даже не зашла познакомиться и рассказать.