— Если не возьмешь, я… я не знаю, что сделаю… я тебе глаза выцарапаю… или вцеплюсь в тебя и буду кричать и плакать, пока народ не сбежится. Опозорю… А скорей всего, я просто помру. Вот. — Голос у нее дрогнул, и Велик услышал, как она глотает слезы.
Он понял, что его намерение отказаться от хлеба неуместно, что это не подачка, а дар от чистого сердца и с любовью. Он положил его на колени, посопел, справляясь с непрошеной слезой, и прошептал:
— Попадет тебе.
— Молчи, молчи.
Они посидели еще какое-то время, показавшееся невыносимо долгим. Незнакомое волнение охватило его, стало так, будто он подсматривает за ее душой, откликаясь на каждое ее движение таким же движением, и ему было тягостно и стыдно от этой близости. Он все хотел встать и не мог решиться порвать живые нити, что соединили их души.
Наконец пересилил себя. Таня проводила его на дорогу, обняла и поцеловала в губы.
— Приезжай скорей назад, — прошептала она, — я буду ждать.
Он пошел, и ему не было почему-то досадно от всего этого, а было щемяще-приятно и все еще немного стыдно. Как будто из своего привычного мира он попал в другой, где все по-другому, и сам стал другим.
Шагая сейчас сквозь высокий кустарник, скрывавший невысокое еще солнце, Велик вспоминал каждое слово вчерашней Тани, каждый ее жест. У него сладко ныло сердце, и он боязливо оглядывался на Ивана — не подслушивает ли он его мысли?
А Иван, поглядывая сбоку на Велика и видя его взволнованность, думал о том, что и дружок его малость дрейфит перед неведомой поездкой, даром что повидал свет. Сам Иван временами просто трусил. В свои четырнадцать лет он немало пережил — и горел, ожидая взрыва, и прятался неделями в кустах, ежеминутно прислушиваясь, не идут ли немцы, чтоб расстрелять всю семью. И при всем том Иван никогда не ходил дальше Соколова, райцентр Навля казался ему краем света, а ехать ведь собрались еще дальше, за край.
Позже, убедившись, что Велика волнует не дальняя поездка, а что-то другое, он успокоился и начал стыдить себя за трусость. Вон даже Манюшка — девчонка, мелочь пузатая, а и то нос кверху. Поспешает, как будто в гости, и глядит весело.
У Манюшки и в самом деле было хорошее настроение. Встряска, дорога, какие-то приключения впереди, и все безопасно: немцев нет, власовцев — нет — чего бояться? Об отце Манюшка не думала. В тот день, когда пришла на него похоронка, она голосила до самого утра, а к утру едва не умерла от сердечного приступа. Еле отходили соседи, отпоила какими-то отварами бабка Варелиха. И тогда она поняла, что думать ей об отце нельзя, и надо похоронить его в душе, как похоронила остальных своих родных — мать, сестру и братьев. Иначе не выживет ц сама.
В Навлю пришли в полдень. На улицах было оживленно: служилый народ валил из учреждений на обеденный перерыв. Встречные бросали на ребят спокойные скользящие взгляды — навидались таких. Только одна девка — смуглая, в комбинезоне и повязанной на лоб синей косынке — пристально оглядела их. приостановилась даже, всматриваясь, а когда они, потупясь, прошли мимо, вдруг окликнула:
— Велик!
Сперва он подумал, что ослышался, но Манюшка толкнула его локтем под бок.
Тебя кличет какая-то.
Велик оглянулся. Девка шла к ним. Лицо ее было знакомо. Вглядевшись, он узнал Милицу.
— Это что ж вы, — сказала она, подойдя и положив ему руку на голову, — богатыми стали, что ль, знакомых не признаете?
— Попробуй узнай тебя, — смущенно ответил Велик, отклоняя голову, чтобы высвободиться из-под руки. — В этом комбинезоне ты на малого похожа. Если бы не косынка — малый и малый.
Милица другой рукой подгребла к себе Манюшку.
— А я на складе райпотребсоюза грузчицей работаю, это моя спецодежда… Ну, пошли к нам, отдохнете, расскажете про житье-бытье.
— Да не, нам неколи по гостям, — не очень-то приветливо сказала Манюшка.
Велику неловко стало за эту ее неприветливость, к тому ж он неожиданно для самого себя обрадовался Милице.
— Можно. Мы и правда немного пристали.
Иван не возражал — он даже как будто облегчение почувствовал, что поездка хоть на чуть-чуть отодвигается. А Манюшка перечить не посмела.
Милица привела их к небольшому домику с крытым крылечком, под дранкой. Внутри было две комнаты В передней один угол занимала русская печь, напомнив ребятам деревню, но больше ничего деревенского не было: ни лавок вдоль стен, ни коника, ни полицы, ни божницы. Чисто выскобленный пол из мелких плотно подогнанных одна к одной досок, на тепло-коричневых деревянных стенах — фотографии и портреты в рамках с резьбой, накрытый красивой, с вышивкой, льняной скатертью стол.
Из задней комнаты вышла низенькая круглолицая женщина с русой короной на голове. Настя, догадался Велик:,она действительно чем-то неуловимым была как будто схожа с Милицей.
— А это что за народ к нам нахлынул? — спросила она певуче, с улыбкой, необидно.
— А это, помнишь, я тебе рассказывала — ехала домой с ними вместе, журавкинские… — Она запнулась, и Велик догадался: хотела сказать с сиротки», — мальчик и девочка. Ну, а это с ними. Откуда — знаем, а куда — может, расскажут.
— А что там рассказывать, — махнула рукой Настя. — На Украину за хлебом, вот куда. Каждый день станция забита такими же… Садитесь-ка, ребятки, к столу, перекусите перед дорожкой. У нас тоже и худо, и бедно, а все ж перебиваемся — и карточки дают, и базар под боком.
Настя выкатила из печи чугунок, налила ребятам по тарелке супу, дала по маленькому кусочку хлеба и ушла с Милицей в сени.
От супа поднимался парок с городским концентратным душком, и ребята долго нюхали и вдыхали этот вкусный скоромный дух.
— Во какой суп! — восторженно прошептала Манюшка. — Как у солдат. Помнишь, Велик, в Комарах ели? Не то что наша похлебка.
— Затолкни нашу похлебку мясом — тоже не хуже будет, — рассудительно сказал Иван.
— А хлебушко чистый, — не унималась Манюшка. — Даже до Украины не доехали, а уже чистый хлебушек едим.
Едва замолкло позвякивание ложек, вошли хозяйки.
— Ну что, подкрепились малость? — сказала Настя и поманила Манюшку за собой в заднюю комнату. Милица прошла вслед за ними.
Через некоторое время они вышли все трое. Шедшую впереди Манюшку было не узнать — так изменила ее городская одежа. До этого, уже больше полгода, Манюшка ходила в балахоне, сшитом из мешка еще Кулюшкой Гузеевой незадолго до ареста. Кулюгака не была большой мастерицей, разных там фасонов не знала и смастерила вещь просто, без затей, по здравому разумению — обрезала мешок по росту Манюшки, прорезала дырки для головы и рук, из остатков сшила воротник, рукава и пояс. Однако, как всякая деревенская женщина, она обшивала свою семью и простейшими портняжьими приемами и навыками владела, потому одежка все ж была похожа на одежку — и ворот как ворот, и рукава как рукава, и петли для пуговиц обметаны. Манюшка бессъемно носила это одеяние, оно словно приросло к ней, и Велик не замечал ни материала, ни фасона — платье как платье. А вот сейчас глянул на нее в другой одежде и понял, что старая была никаким не платьем.
Сейчас на Манюшке красовались голубой миткалевый сарафан и зеленый суконный жакет. И все это приталено и схвачено, где нужно — как будто на нее и шито. Конечно, одежда эта была и ношена, и не раз стирана, но все равно Манюшка гляделась в ней не хуже любой городской девки, а может, и получше многих.
— Ну, вот, — удовлетворенно сказала Настя, оглаживая Манюшку сзади, — и пристроили одежку. Аленка-то моя из нее выросла, а Маньке, вишь, в самый раз. Носи на здоровье.
— Спасибо вам, — сказал Велик и поклонился Насте. — И за обед, и за одежду.
Молча поклонился Иван, а Манюшка, повернувшись, ткнулась Насте в живот.
— Ну, нам пора. — Велик заторопился. Он искренно был благодарен гостеприимным женщинам, но ему хотелось поскорее уйти — уж больно беззащитно чувствуешь себя, когда начинают над тобою ахать и ронять слезы.
— Ну, пора так пора, — сказала Милица. — А на дорожку я вас лимонадом угощу. Не пили, небось, ни разу лимонад-то?