Отныне профили декабристов на полях пушкинских рукописей сменяются силуэтами виселиц с пятью висящими на них телами. Пушкин думает о декабристах неотступно. Записывает их инициалы. Пишет. «После обеда во сне видел Кхбр» (т. е. Кюхельбекера). «И я бы мог, как шут…»
«И я бы мог, как шут, ви…», то есть он, Пушкин, мог бы висеть, как висит игрушечный паяц на веревочке…
Исследовательница рисунков Пушкина Т. Г. Цявловская подвергла глубокому анализу знаменитую страницу пушкинской рабочей тетради, на которой записаны и зачеркнуты эти слова. Страница эта сплошь покрыта рисунками. Непосредственно под словами о шуте — уже не раз появлявшийся на полях рукописей Пушкина силуэт виселицы, крепостной вал, пять повешенных. Дальше идут беспорядочно разбросанные портреты, в их числе — ряд портретов декабристов: Сергея Трубецкого, Павла Пущина (однофамильца лицейского друга Пушкина). А в конце страницы — снова вал, снова виселица, снова пять повешенных.
Пушкин думает о казненных, об отправленных на каторгу, о себе. Что его ждет? Какая ему уготована судьба?
Вновь и вновь возникает у него мысль о том, что он мог бы и еще может быть повешен. Она врывается даже в лирические любовные стихи, написанные в альбомы милых его сердцу барышень: «Когда помилует нас бог, когда не буду я повешен», «Вы ж вздохнете ль обо мне, если буду я повешен?» При жизни он к виселице приговорен не был. Но он был приговорен к ней посмертно: учрежденная «по высочайшему государя императора повелению» комиссия военного суда при лейб-гвардии конном полку, «рассмотрев дело о происшедшей 27 генваря дуэли», в приговоре своем записала, что «камер-юнкера Пушкина подлежит за участие в дуэли повесить, но так как он уже умер, то суждение его за смертью прекратить».
«Все-таки я от жандарма еще не ушел, — писал он Жуковскому из Михайловского, — легко, может, уличат меня в политических разговорах с кем-нибудь из обвиненных. А между ими друзей моих довольно…»
И жандарм не заставил себя ждать…
Он прибыл из Москвы в Псков, к псковскому губернатору Адеркасу, с высочайшим повелением доставить Пушкина в Москву. Повеление было противоречиво и потому малопонятно: с одной стороны, в нем говорилось, что Пушкин может ехать «в своем экипаже свободно, не в виде арестанта». С другой — что его должен сопровождать фельдъегерь, а по прибытии в Москву он «имеет явиться прямо к дежурному генералу Главного штаба его величества».
Адеркас послал за Пушкиным нарочного с повелением немедленно выехать. Пушкин успел только взять деньги, накинуть шинель.
Рано на рассвете в соседнее Тригорское прибежала запыхавшаяся Арина Родионовна. Как рассказывала потом одна из жительниц Тригорского, седые волосы ее космами падали на плечи. Она плакала навзрыд. Сбивчиво, беспорядочно рассказала она о событиях прошлой ночи.
Никто не ждал добра. Не ждал добра и Пушкин.
…8 сентября 1826 года он и сопровождающий его жандармский офицер миновали последнюю полосатую будку на пути к Москве и проследовали прямо в Кремль, в канцелярию дежурного генерала. Дежуривший в тот день генерал Потапов тотчас известил о прибытии Пушкина начальника Главного штаба барона Дибича, который написал прямо на донесении Потапова:
«Нужное, 8 сентября. Высочайше повелено, чтоб Вы привезли его в Чудов дворец, в мои комнаты к 4 часам пополудни».
Запыленного, покрытого дорожной грязью, его ввели прямо в императорский кабинет.
— Здравствуй, Пушкин, — промурлыкал Николай Павлович. — Доволен ли ты своим возвращением?
Пушкин, по его словам, отвечал «как следовало». Но как? Это неясно. Может, благодарил. Может, пробормотал что-то придворно-подобающее.
Николай слушал, откинувшись на спинку кресла.
— Пушкин, принял ли бы ты участие в четырнадцатом декабря, если б был в Петербурге?
— Непременно, государь, — ответил Пушкин. — Все друзья мои были в заговоре, и я не мог бы не участвовать в нем.
Венценосная кошка то втягивала, то выпускала когти бархатной лапы.
— Что же ты теперь пишешь?
— Почти ничего, ваше величество: цензура очень строга.
— Зачем же ты пишешь такое, чего не пропускает цензура?
— Цензура не пропускает и самых невинных вещей; она действует крайне нерассудительно.
— Ну, так я сам буду твоим цензором. Присылай мне все, что напишешь.
И чуть ли не в тот же вечер Москва была полна разговоров, что царь был-де добр к Пушкину, милостив к Пушкину, оказал Пушкину неизъяснимое и неизреченное благоволение, приняв его «как отец сына», «все ему простил», «обещал покровительство свое».
А главное — будто Пушкин, сам Пушкин, склонил перед царем и царской лаской свою гордую, непокорную голову.
…Так это или не так?
Если бездумно довериться целому сонму так называемых свидетельств современников, в том числе и отца поэта, Сергея Львовича, наперебой утверждавших, что Пушкин вышел из царского кабинета «со слезами на глазах, бодрым, веселым, счастливым», то все было так.
Но попробуем отойти от этих свидетельств — порой пустых, намеренных, пристрастных, порой основанных на чужих словах. Попробуем сопоставить эти свидетельства с истинным обликом участников завязавшейся в те дни драмы, закончившейся трагической гибелью Пушкина.
Начнем с императора Николая Павловича. Мы знаем нарисованный блистательной кистью Герцена портрет этой «остриженной и взлызистой медузы с усами», которая постоянно — на улице, во дворце, со своими детьми и министрами, с вестовыми и фрейлинами — пробовала, может ли ее взгляд, подобно взгляду гремучей змеи, останавливать кровь в жилах.
Мы помним эти «зимние глаза», этот лоб, быстро бегущий назад, эту тяжелую, сильно развитую нижнюю челюсть, это лицо, выражающее надменную волю при слабой мысли.
Но посмотрим на Николая не глазами открыто ненавидевшего его Герцена или плеяды людей, разделявших чувства и мысли Герцена. Послушаем официальных казенных историков, вроде Шильдера, которых никак нельзя заподозрить в недоброжелательстве к их царственному герою.
Будущий император Николай Павлович родился в 1796 году. Самым ярким воспоминанием его детства была ночь на 12 марта 1801 года: полные притаившейся тишины огромные залы Инженерного замка; крадущиеся шаги; внезапный вскрик, сменившийся хрипом и нечеловеческим воплем: это заговорщики, соучастник которых — наследник-цесаревич Александр Павлович, затягивают шарф на горле императора Павла I.
В спальне великих князей появляется кто-то из придворных. Николая заворачивают в меховую полеть и увозят в Зимний дворец. В коридоре он видит смертельно бледного брата Александра, с трудом удерживающего дрожь.
Николай был третьим по старшинству сыном Павла. Надежд на то, что он взойдет на царский престол, он не имел.
И стал царем только благодаря исключительным обстоятельствам: бездетности Александра, морганатическому браку[2] Константина.
По обычаям того времени, он получил суровое, спартанское воспитание, изведал розги и стояние голыми коленями на горохе.
С детства он «проявлял пристрастие ко всему военному, — пишет Шильдер, — успехи в других предметах были далеко не блестящи, а в древних языках плачевны».
Врожденные качества его души сливались с общими впечатлениями детства. За три года до его рождения слетела с плеч голова короля Франции Людовика XVI. Вольный ветер Великой французской революции веял над просторами Европы. Его дуновение проникло в Россию. В доносах о настроенных офицеров, воротившихся из похода во Францию, появились упоминания о каких-то тайных обществах, в которые входили представители самых родовитых дворянских фамилий.
И ко всему — Пушкин, какой-то Пушкин! Захудалый псковский помещик! Пиит! Вития! Санкюлот и карбонарий! Автор всяческих од «свободе» и «ноэлей», отвратительных, как скрежет ржавого железа.
…Мы уже знаем, что имя Пушкина было упомянуто на первых же допросах декабристов. Сразу же раскрылось, как огромно было значение его произведений и насколько широк круг поэтов декабризма — Рылеев, Александр Бестужев, Языков и многие иные, известные и безвестные.