Отношение с сочинениями существует, но никогда не иллюстративно: точнее было бы говорить об изводе.
Следствием этих изображенных в натуральную величину, да еще с какой-то чуть ли не садовской церемониальностью, «живых картин» является экстаз.
Использование одного только заброшенного со времен Энгра и Дега графитного карандаша насыщает эти рисунки ртутным свечением, особенно поразительным в графических изводах из «Бафомета». Призрачный, лучезарный свет. Достигаемое здесь чрезвычайно необременительное согласие между тем, что внушает письмо, и его графическим эквивалентом — из самых редкостных.
Редкостно и отчаянно индивидуально, как и все, что доходит до нас от Пьера Клоссовского».
Цвет vs. письмо
Живописное творчество Клоссовского сначала затухает, а потом и вовсе сходит на нет в 60-е, когда его писательство напротив достигает кульминации в двух его центральных произведениях: беллетристическом «Бафомете» (за который писатель получает в 1965 году Премию критиков) и сложнейшем полифоническом опусе «Ницше и порочный круг» (1969). В следующем, 1970 году он публикует свое в общем-то последнее значительное произведение, небольшой «экономический трактат» (или памфлет?) «Живые деньги», сопровождаемый представительной коллекцией фотоснимков с изображением иллюстрирующих его «живых картин» с Де-низой в качестве главного персонажа, и вновь начинает усердно заниматься рисунком, который, как непосредственный способ выражения, на теоретическом уровне предпочитает всегда опосредованному письму; неожиданная развязка наступает в 1972 году: Клоссовски осваивает новую, на сей раз уже не забытую, а просто-напросто уникальную живописную (точнее, опять же графическую) технику — теперь он рисует свои огромные рисунки цветными карандашами — и заявляет об отказе от дальнейшей литературной деятельности ради живописи, поскольку из-за их разнонаправленнос-ти не может совмещать эти два вида творческой активности: жест, по-своему сравнимый с бормотанием Гельдерлина, молчанием Рембо, немотой Ницше, невозможностью замолчать Беккета, декларированным отказом от письма Роже Ляпорта. Жест, свидетельствующий о принципиальном отличии от другого великого писателя-художника, Анри Мишо, который видел в своей живописи и в литературном труде два взаимо усиливающие друг друга измерения единого творческого процесса.
В дальнейшем Клоссовски пишет только короткие тексты, связанные со своей (реже — чужой) живописью и предназначенные для регулярно выходящих каталогов его выставок, или дает интервью или комментарии по поводу своего творчества — как живописного, так и литературного (о единственном исключении см. ниже). Зато поток его художественной продукции стремительно нарастает: доведенный до 1990 года каталог уже включает в себя примерно 350 рисунков; параллельно этому растет и признание: там же перечисляются десятки состоявшихся по всему свету персональных выставок художника. В подавляющем большинстве его рисунки по-прежнему содержат парафраз литературных произведений (в первую очередь, собственных), по-прежнему лейтмотивом представленных на них визионерских сцен является самовластное пользование так или иначе уклоняющимся от этого женским (или юношеским) телом, по-прежнему чаще всего в центре листа сияет своей ослепительно непристойной наготой предстающая в разных ипостасях Роберта-Дениза.
Ныне и присно, Роберта
Роберта — ключевой образ центральной панели не столько трилогии, сколько собранного воедино в 1965 году триптиха «Законы гостеприимства», состоящего из романов «Отмена Нантского эдикта», «Сегодня вечером, Роберта» и «Суфлер»[19]. В двух первых из них (для причудливых путей творческой мысли писателя, тяготеющей скорее к пространственному, а не временному развертыванию материала, весьма характерно, что первый роман был написан и опубликован (1959) позднее второго (1954)) главными действующими лицами являются пожилой профессор теологии Октав, в котором без труда прослеживается сходство с самим писателем, и его молодая супруга Роберта (напомним, что Роберта — третье имя жены Клоссовского Денизы). Вынесенные в название трилогии «законы» гостеприимства требуют от установившего их мужа предлагать свою жену тому или иному приглашенному им гостю; их цель — позволить приблизиться, «актуализируя» ее, к непознаваемой сущности собственной супруги. Эта тема проводится в череде вариаций, обусловленных сменой и жанра/стиля (дневниковые записи, теолого-философский трактат, драматургические зарисовки, описания картин), и точки зрения (так весь «Нантский эдикт» состоит из перемежающихся дневниковых записей Октава и Роберты[20]; воспоминания Антуана, влюбленного в Роберту юного племянника Октава (на «роль» которого в реальных прикидках соответствующих «живых сцен» пробовался Мишель Бютор), сменяются в «Роберте» драматургическими зарисовками и повествованием от третьего лица)[21], перемежаемых эротическими сценами, в которых Роберта становится предметом домогательств со стороны самых разных — подчас эфемерных, напоминающих будущего «Бафомета» — персонажей, связанных, очевидно, и с ее собственными желаниями. При этом, как всегда у Клоссовского, сквозь классическую риторику текста и его метафизические темноты постоянно просвечивает специфическая ирония автора, подчеркивающая заведомую непознаваемость искомой «сущности» Роберты и осознанную недостаточность языковых средств для выражения даже того немногого, что подобными методами удается проявить. В третьей части, «Суфлере» (1960), самом беллетристически развернутом его произведении, ситуация еще больше запутывается и усложняется, персонажи (начиная с «автора», ведущего повествование от первого лица и утверждающего, иронически привнося в текст вывернутое наизнанку автобиографическое измерение, что написал также «Сегодня вечером, Роберта» и «Родной мне Сад»: он оказывается то Теодором Лаказом, то его странным двойником, неким К. - не ироничен ли опять намек на героев Кафки?) множатся и то и дело двоятся, смешивая воедино вымысел и реальность на «подмостках общества» — собственно, таково полное название романа — «Суфлер, или Театр общества».
Под знаком Януса
Раздвоение (которое часто трудно отличить от удвоения), порождемая им серийность всего и вся, персонажей и сцен, событий и интерпретаций — один из законов (художественного) мира Клоссовского, двусмысленность лежит в его основе, причем сталкиваемые здесь попутно смыслы зачастую противоречивы или же попросту несовместны. Примерам несть числа: в «Купании Дианы», написанном параллельно трилогии, богиня-охотница — это одновременно холодная и бесстрастная дочь Зевса и истомленная охотница, черпающая наслаждение в прохладе волн, то облаченная в желанную плоть и обладабельная (это максимально подходящее к случаю «недослово» с трудом удалось не впустить в перевод) в своих осязаемых формах, то божество вне досягаемости любого смертного, лунный серп; Ожье в «Бафомете» — одновременно сир Бозеан и воплощение святой Терезы, объект желания и притязания сладострастных рыцарей Храма и Владыка изменений, он то вращается в нетленном теле в непостижимом и недостижимом духовном универсуме, то ласкаем чередою бестелесных рыцарей — и особенно характерно здесь соседство и равноправие одновременности и последовательности. То же относится и к легендарной метаморфозе Актеона, который у Клоссовского становится двуединым существом, получеловеком-полуживотным (при этом одновременно и оленем — и жертвой, и царем, — и псом). Если подобные раздвоения диалектичны, то двойственна и сама эта диалектика — одновременно между образом и объектом, который он представляет, и между представляющим образом и внимающим ему субъектом; обе эти перспективы до бесконечности преломляются друг в друге, неразрывно срастаясь.
(Особо яркий пример сложного сочетания удвоений и сдваиваний доставляет сцена допроса Великим Магистром муравьеда-антихриста в «Бафомете»: здесь Ницше в облике муравьеда произносит слова Антихриста, который повторяет слова Христа; но говорит не сам, а устами Ожье, направляемыми волей Терезы.)