Монах Генадий был одно время сенатором и человеком известным своею ученостью и патриотизмом; это он сделал любопытное толкование надписи на могиле Константина Великого, уверяя, что в ней заключается предсказание завоевания Константинополя турками; Генадий сопровождал императора Иоанна на Флорентийский собор и своею ученостью произвел глубокое впечатление на латинских ученых. Он подписал соединение церквей, по, вернувшись в Константинополь, проклял свое собственное деяние, отказался от своих должностей и удалился от мира. В «качестве отца Генадия» он жил в монастыре Пантократора и оттуда направлял свою агитацию против примирения с Римом.
И вот в этот день, двенадцатого декабря густые толпы народа окружили стены и теснились в двери знаменитой обители, вызывая Генадия нетерпеливыми голосами. Пятнадцатого ноября он имел мужество говорить с кафедры в присутствии императора и его двора против союза церквей. Теперь он не явился народу лично, а приказал пригвоздить писанную декларацию к воротам монастыря. Все проходившие мимо могли прочесть следующие слова: «О, греки, достойные всякой жалости! Куда увлекли вас ваши заблуждения? Вы неверны вашему Богу и возлагаете всю надежду на помощь франков, и вместе с вашим городом вы отдали также вашу веру на погибель! Господь да сжалится надо мною! Я не беру ваш позор на душу! Несчастные! Остановитесь на минуту и сообразите, что вы делаете. Вместе с вашим городом теряете вашу веру, оставленную вам отцами вашими, и переходите к неверным! Горе вам в день судный».
Этот ответ Генадия оказал действие масла, подлитого в огонь! Возбужденный народ покинул площадь еще более озлобленный, чем вначале. Иные, более умеренные горожане отважились заметить, что как бы то ни было, без помощи латинян город будет взят турками. На это чернь сердито кричала: «Пусть лучше нами владеют турки, чем латиняне!»
Речи, произнесенные в этот день одним чехом в разных частях города, еще более усилили возбуждение народа. Он был прежде католиком, потом обратился к Яну Гуссу. Он рассказывал толпе, собравшейся его слушать, разные истории одна нелепее другой о дурных наклонностях пап.
Всем было известно, что один из придворных Кир Лука Нотарас, генерал-адмирал всего флота и родственник императора, всеми силами противился объединению церквей. Он не отказался присутствовать при церемонии в храме св. Софии, но громко выражал свое мнение всем и всякому, что он предпочитает видеть в Царьграде турецкие чалмы, чем латинские шлемы.
Все это производило тягостное впечатление на императора Константина. Он слышал проклятия, которыми осыпали его, в ту самую минуту, когда он жертвовал даже своими личными чувствами, чтобы по возможности, спасти древнюю империю. Он не пытался подавить беспорядки, и позволял несчастному народу кричать до сипоты. Когда народ, истощенный своими собственными усилиями, смолкал, в Константинополе воцарялось мрачное затишье, быть может еще более невыносимое, чем самые яростные крики.
После 12-го декабря грустное запустение царило в великолепном храме св. Софии. Большинство так называемых вечных лампад, перед мощами и святыми иконами, были потушены задолго до появления турецких имамов. Даже свое имя св. Софии возбуждало нетерпеливое раздражение среди невежественных и фанатичных греков, которые теперь считали этот храм не лучше «еврейской синагоги» или «языческого храма».
Никто уже не хотел принимать Св. Причастия из рук священников, служивших в день соединения церквей. Им не позволяли также хоронить мертвых и крестить младенцев. Какое-то истерическое возбуждение господствовало среди монахинь. Одна из них, высоко чтимая за свою святость и ученость, заявила, что она больше не намерена поститься, что она будет есть мясо, носить турецкую одежду и приносить жертвы Магомету. Ненависть и возбуждение против католиков до того усилились, что, по словам Дукаса, «если б сошел ангел с небес и заявил, что он спасет город от турок, если народ соединится с римской церковью, то и тогда греки отказались бы!»
Это плачевное положение еще ухудшилось от недостатка патриотизма и политического благоразумия среди дворянства и высших классов вообще. Трудное положение, в котором очутился император Константин, лучше всего описано его же словами. В ноябре 1451 г. он писал своему другу Францезу: «Если исключить тебя, то я не найду здесь ни одного человека, с кем бы мне можно было посоветоваться; всякий заботится исключительно о своих частных интересах. Вскоре после твоего отъезда за границу умерла моя мать, а после нее умер и Кантакузен, способный давать беспристрастные советы. Лука Нотарас громко уверяет, что он один знает что делать и что нет ничего хорошего и умного кроме его собственных слов и поступков. Великий Доместикос сердится на сербов и идет рука об руку с Иоанном Кантакузеном. С кем же мне советоваться? С монахами? Или с людьми столь же невежественными, как они. Или с дворянами? Но каждый из них принадлежит к особой партии и выдаст другим тайну, которую я мог бы доверить ему».
Однако, среди этих смут и тревог Константин не забывал своей обязанности как можно лучше приготовиться к обороне столицы. В государственных складах были собраны разного рода припасы: хлеб и масло. У всех принцев и независимых владетельных князей потребовали военной помощи; особые лица были назначены для исправления городских стен и произведен был рекрутский набор. Так как казначейство стало истощаться, и так как воззвание к патриотизму высших классов не имело никакого действия, то император, по совету тайного совета, приказал церквам и монастырям доставить на императорский монетный двор все свое золото и серебро, чтоб перелить их в деньги для нужд государства и выдал им письменные обязательства возвратить вчетверо больше против взятого, когда минует опасность, угрожающая городу.
Все это время Константин продолжал в Адрианополе свои дипломатические попытки предотвратить опасность. Халил-паша, хотя и принужденный быть вдвойне осторожным, ввиду влияния, приобретаемого военной партией, работал неустанно в пользу мира; то же самое делал и деспот Георгий Бранкович.
Но все эти влияния были напрасными. Мысль захватить Константинополь крепко засела в ум султана. С детства будучи поклонником великих завоевателей, он мечтал о том, чтобы увековечить свое имя каким-нибудь крупным подвигом.
Он держался этой идеи с религиозным усердием, и это, вероятно, дало основание народному поверью, будто султан Мурад на смертном одре завещал сыну покорить Константинополь.
Истощение естественных союзников греческой империи, сербов и венгерцев, беспорядки в Пелопонесе и Албании, слухи о предстоящей войне между Францией и Англией, а может быть и сознание, что папский престол в Риме занят стариком, который предпочитал собирать книги и великолепно переплетать их, чем предпринять новый крестовый поход, — все это ободрило честолюбивые планы Магомета. Он советовался с астрологами, и то что они ему предсказали, а также и то, что он сам прочел по звездам, только побудило его смело идти вперед. Но он советовался также с опытными военными людьми, обсуждал с ними план похода и сам продумывал предполагаемую диспозицию армии.
Он занимался этим вопросом и денно, и нощно и даже лишился сна, до того он был поглощен мыслью, как лучше овладеть древней, знаменитой столицей греческих императоров. Однажды около полуночи он послал за Халилом-пашой. Старый визирь никогда еще во всю свою долгую жизнь не испытывал, чтобы его тревожили в такой поздний час. Несмотря на его чистую совесть, он мог ожидать какой-нибудь яростной выходки со стороны увлекающегося султана, который иногда слушался интриг и клеветы окружающих. Халил появился перед султаном, неся на голове кубок, наполненный золотыми монетами, султан, увидав своего старого визиря входящего в комнату, спросил его: «Что это значит, мой лала? (мой дядя)», — «Это значит, ваше величество, отвечал тот, что не в обычае входить к его величеству в непривычные часы с пустыми руками». «Оставь это, — сказал султан, — мне не нужно твоего золота, мне нужно только, чтобы ты помог мне овладеть Константинополем!»