Сотни раз с того дня я спрашивал себя, почему именно эта смерть так врезалась мне в голову. Смерть, как говорится, дело обыденное. А смерть ребенка – еще обыденней. Дети уязвимы для любой жестокости, и не будь у меня собственного детства, я бы не поверил, что они вообще способны выжить. Допустим, родители их любят. Тогда они все равно игрушки в руках болезней и несчастных случаев, священный огонек их жизни колеблется, как фондовый рынок. Допустим, родители их не любят. Тогда их слишком рано выпускают в мир и заставляют продавать на Бродвее кукурузные початки за пенни. Или жестокая необходимость затягивает их в намного худшие занятия. Или они исчезают. Рассеиваются, как запах на ветру.
Допустим, их родители умерли, когда они еще были птенчиками.
Я знал, каково это. Пусть и неохотно, но я понимал, что для меня все могло быть намного хуже. Не будь Вал рядом в дни нашей сиротской юности, меня бы донимали намного меньше. Пока я не упокоился бы в неглубокой могиле, не в одну зиму, так в другую. Глубоко в душе я принимал этот дар, и в те дни, когда совсем уже собирался отправиться в Мексику, где нет никакого Валентайна Уайлда, напоминал себе о нем. И оставался. Несмотря ни на что.
Нет, меня потрясла не смерть птенчика. Да и в детоубийстве, к сожалению, нет ничего нового. Представьте самое ужасное, чему не должно быть места на земле, и оно выступит на нью-йоркской сцене под аплодисменты, а потом выйдет на бис столько раз, сколько вам и не поверится.
Но тут, постепенно осознавал я, суть в другом. Неделю назад миссис Рафферти молила преподобного о сливках для Айдана. Желала, нуждалась, надеялась накормить голодного младенца. Сострадая каждому вздоху, каждому биению сердца своего сына. Она стояла на коленях, вымаливая кроху благотворительности, и отступила только в минуту, когда увидела угрозу своему посмертию. Она сочла вечность с ребенком дороже трехдневного запаса молока.
И сегодня – ни сливок, ни лимонного сока, чтобы прочистить голову, и чертово окошко, Бог знает, в чем она сильнее всего нуждалась – мальчик превратился в крысу. Миссис Рафферти, все еще держа иголку, выглянула из дверей своей каморки. Ее пальцы начали трястись.
– Мертвая, – сказала она. – Я тоже их боюсь, но она уже мертвая, а вы взрослые мужчины. Чего вы так перепугались? Стыдно так пугаться, говорю вам. Просто крыса.
– Помилуй тебя Господь, – прошептал преподобный, его голос окаймлял огонь.
Так я совершил восьмой арест в своей новой карьере.
Двенадцать часов спустя я сидел в Гробницах, за исцарапанным столом в одном из кабинетов, и держал в руке гусиное перо с намеком на черное опахало. Смотрел на лежащую передо мной бумагу. Но не писал. К тому времени мне хотелось скорчиться от боли в углу. Это могло бы, по крайней мере, провести границу, доказать способность к движению, а то и уменьшить тошноту. Я был не в силах оторваться от созерцания бумаги или начать писать даже ради спасения собственной жизни.
Вместо этого я думал о преподобном. Чувствует ли он себя лучше, чем я. Преподобный, который в одиннадцать лет ушел из безрадостного покосившегося домика в массачусетских лесах, чтобы заработать себе на хлеб в море. Щепетильный, много повидавший человек, известный во всем городе как бесстрашный протестант с жадным и требовательным умом. Его прихожане считали его пастухом, который удерживает их на пути благочестия. Он и вправду был именно таким. В молодости, когда он проповедовал, преподобный был аболиционистом[17], поскольку сама идея рабства возмущала его чувство логики. Он сам называл это справедливостью, но на самом деле имел в виду логику. Иногда мне казалось, он сражается с бедностью просто потому, что неравенство оскорбляет его своей неэстетичностью. На слух кажется слабоватой причиной, но видели бы вы, как он режет апельсин, будто гранит алмаз.
Последний раз я видел его таким бледным после смерти Оливии Андерхилл. Преподобный обожал свою жену, уж я-то знаю, что такое обожание. В день кончины он уложил ее в могилу – сморщенное, неузнаваемое тело – и на три дня заперся в своем кабинете. Ничьи мольбы, даже четырнадцатилетней Мерси, не могли заставить его выйти. Наконец, когда Вал уже подумывал окрестить свой новый набор отмычек, дверь открылась, и Томас Андерхилл поцеловал плачущую дочь, прижал ее к себе, погладил по голове и заявил, что крыша маленького флигеля церкви на Пайн-стрит давно требует ремонта, и он намерен заняться этим. Он вышел из комнаты, не оглядываясь, а мой брат, Мерси и я тупо смотрели ему вслед. Мерси не нашла в кабинете ничего объясняющего, что же он делал там целых три дня, пока, месяц спустя, не обнаружила: каждая страница обширной коллекции книг ее матери была обведена черными чернилами. Тысячи и тысячи траурных полос, окаймлявших бумагу.
Нет, сейчас преподобный чувствовал себя ничуть, ни на грош лучше, чем я. Сливки повисли на нем тяжким грузом.
Послышались шаги. Я выглянул из-под полей своей шляпы. Мистер Пист, его единственный за дежурство перерыв на кофе. Но он нес в руках не одну, а пару оловянных чашек. Развевающиеся седые кудри взметнулись, когда он поставил вторую чашку передо мной.
– Патриот, я вас приветствую, – серьезно заявил мистер Пист.
Уходя с глухим топотом голландских ботинок, он добавил:
– Со временем, мистер Уайлд, вы привыкнете.
«Это полное дерьмо», – мысленно рявкнул я.
Но когда я глотнул маслянистого кофе – ароматного, намного лучше, чем следовало, – то смог приложить перо к бумаге.
Отчет полицейского Т. Уайлда, Округ 6, Район 1, звезда номер 107. По подозрению, высказанному преподобным Томасом Андерхиллом, проживающим в доме № 3 по Пайн-стрит, в восемь утра вошел в дом № 12 по Энтони-стрит. Войдя во внутреннее строение, первый этаж, обнаружил проживающую там миссис Элайзу Рафферти в состоянии серьезного расстройства. Младенец Айдан Рафферти пропал из комнаты. Мать, заявившая, что ее мучают крысы, привела нас к раковине в задней части этого здания, куда был помещен младенец.
Арестовал миссис Рафферти, которая продолжала выказывать непонимание происходящего, хотя к этому времени была еще более эмоционально неустойчива. Немедленно отправил за помощью преподобного Андерхилла. Первыми на место преступления прибыли патрульные Йорк и Паттерсон, которые вызвали коронера. Сопроводил миссис Рафферти в женское крыло Гробниц, где она была заключена под стражу под номером 23 398 и ожидает допроса.
Я остановился и посмотрел на свою писанину. Читать можно. Какое мерзкое дело. Оно скручивало желудок узлами и, в какой-то степени, отражалось даже в буквах. Да, отчет должен быть разборчивым, но не хочется мне становиться человеком, который способен описать это аккуратным почерком.
Официальный отчет коронера об исследовании тела Айдана Рафферти, примерно шести месяцев от роду, ожидается; следы на шее ясно свидетельствуют, что наиболее вероятной причиной смерти является удушение.
Мои записи смотрели на меня монументом беспристрастности. Отвратительно. Когда я увидел, насколько у меня вышел отстраненный и сухой приговор, я сорвал проклятую звезду и со всей силы швырнул ее в побеленную стену.
В ту ночь я шел домой под пылающими августовскими звездами с медной звездой в кармане и думал, чем же мне отплатить брату за такой день. Я упорно размышлял, вновь и вновь повторяя «Пусть Бог проклянет Валентайна Уайлда», пока не дошел до Элизабет-стрит и пекарни миссис Боэм.
И тут прямо в мои колени врезалось что-то мягкое и отчаянное.
Я схватил ребенка за руки еще до того, как осознал: я столкнулся с маленькой девочкой. И это неплохо, поскольку она тянулась рукой к локону, который выбился из узла, и от удара могла грохнуться на булыжники. Когда я поставил ее прямо, она посмотрела на меня, как с палубы судна посреди реки. Ни там. Ни здесь. Между.