В самолете Суржиков с аппетитом позавтракал, опустил спинку сиденья, откинулся удобно и смежил веки. Но прежде чем он отключился, в полуяви-полусне заклубился опалово-розовый туман, в нем зажглись голубые фонари, наплыли и стали двумя огромными печальными глазами, из них выкатились прямо в сердце Суржикова две медленные слезы и остались там навсегда…
Внезапный отъезд Суржикова ошеломил Мущинкина. Тут был и подрыв авторитета, и трагическое ощущение, что распалась связь времен, и полная неясность, как выйти из создавшегося положения. Он призвал верного Ступака, но оказалось, что председатель профкома в экстремальной ситуации не тянет. Уже на грани отчаяния пришла спасительная мысль. Надо выдвинуть на поездку Суржикова, дать ему характеристику, поставить на выездную комиссию КБ, утвердить в райкоме и подшить к делу. Он опасался ветеранов партии: согласятся ли они в отсутствие Суржикова решить этот вопрос, ведь их хлебом не корми, а дай прощекотать отъезжающего насчет филиппинской ситуации и хитрой политики Маргарет Тэтчер. Но затруднения возникли только с одним из цареубийц, забалованным стариком, уцелевшим в сталинские времена, к тому же получавшим тогда в Торге полтора кило повидла вместо одного кило, положенного узникам царских тюрем. Это наделило его неистребимым чувством превосходства над окружающими, ему никто не был в указ. Конечно, можно было провести Суржикова при одном «против», но Мущинкин брезговал нечистой работой. Цареубийца не устоял перед бесплатной путевкой в Барвиху. Мущинкин блефовал — никакой путевки не было в помине. Но ветхость старика давала надежду, что ему недолго мучиться обманом.
Возвращение Суржикова домой было трогательным. Жена смутно догадывалась, что его внезапная командировка связана с каким-то важным и неприятным делом, и не ждала подарков: только бы живой вернулся. Фисташковое невиданной красоты сари повергло ее в состояние столбняка. Вернувшись в разум, она долго оглаживала ладонями легкую, воздушную ткань, зарывалась в нее лицом, потом зажмурилась и разом накинула на себя. Больших зеркал в доме не было, она навела оконное стекло на темный комод и отразилась в нем во весь рост.
— Неужто я это? — сказала она, мило и молодо краснея своим усталым лицом. — Господи, теперь у меня кимоно, сари, костюм-джерси, еще бы платьишко приличное — и умирать не надо.
— Съезжу в другой раз — привезу, — сказал Суржиков с апломбом Олега Петровича и сам на минуту поверил, что еще съездит за границу.
Жена замахала на него руками:
— Да посиди уж дома! И так всю меня задарил!
Суржиков кинулся в уборную, чтобы отплакаться без помех.
Стоило морочи жизни оставить его, что случалось чрезвычайно редко, как в нем опять начиналась любовь к жене, вернее сказать, та смертная жалость, которая людям запуганным и угнетенным заменяет любовь.
Когда Суржиков вернулся в комнату, жена крутила в руках бумажный пакетик, не предназначавшийся ее взгляду. У нее была привычка обшаривать карманы мужа в надежде на завалявшийся рублишко. Суржиков испугался, что она заподозрит его в кавалерственных намерениях, но эстетический восторг перед дивным изделием подавил низкодушную подозрительность.
— Какая прелесть! — сказала жена. — Ты наденешь его в День танкиста.
Суржиков не посмел возражать. Ладно, доживем до Дня танкиста, а там купим отечественный из калошной резины и положим в эту упаковку. Ведь начальнику нужна не резинка, а фантик…
Менее блистательным оказалось явление Суржикова пред очи Генерала. Он боялся, что тот спросит о потраченной десятке. Сумма была отпущена на питание, а он не мог представить ни ресторанных счетов, ни магазинных чеков. Генерал даже не вспомнил о деньгах. Он накинулся на Суржикова, что тот нарушил указание не заниматься шпионажем в дружественной стране. Болтун, сволочь, заложил. А что он знает? Только слухи. Свидетелей нет, и доказательств никаких.
— Ничего я не нарушал, — сказал Суржиков, пусто и прямо глядя в глаза Генерала.
«Герой, герой! — думал тот, злясь и восхищаясь одновременно. — Что ему за корысть рисковать жизнью, когда его не только не просили об этом, но всячески удерживали от бесполезного подвига? Се человек! Слетал в подштанниках в чужую, жутковатую страну, за три минуты устранил аварию, перед которой спасовали две величайшие технические державы, совершил ошеломляющий по наглости налет на военную базу и вышел сухим из воды. А имел за все подвиги только тряпку жене и презерватив. Герой!.. Но не гражданин. Врет в глаза и не краснеет. Его можно пытать, но все равно не признается. Что дает ему такую твердость? Страх. Он не боялся ни отравы, ни огня, ни пуль, но смертельно боится своего родного государства. Так боятся только оккупантов. А чем мы, собственно, от них отличаемся?» — с горечью спросил он себя.
— Ладно, Суржиков, подпишите о неразглашении военной и государственной тайны, о неразглашении промышленных секретов, да подпишите лучше все листочки подряд. И можете быть свободны.
Суржиков с охотой подписал. Генерал почувствовал, что тому хочется о чем-то попросить.
— Что у вас?
— Пусть туда пошлют десяток запасных кранов, не то опять будет авария.
Генерал омрачился.
— Просили бы чего-нибудь попроще. Десять кранов — это двадцать шесть рублей. Неужели Совет Министров будет заниматься такой мизерной суммой? Пустить на ветер миллионы — дело другое, но и сто, и тысяча кранов — семечки, никто мараться не станет. А другого пути нет. Я бы сам купил эти краны, но как переслать? Нет, нет, — сказал он поспешно, угадав мысль Суржикова. — У военных свои дела, они кранами не интересуются. Придется ждать новой аварии. Или же продать их Голодандии в комплекте с чем-нибудь более существенным. Например, с палочками для еды. Мы строим громадный завод на Байкале. Об этом надо подумать. Ну а сари жене понравилось?
Суржиков, покраснев, ответил, что очень понравилось, и отчалил, довольный тем, что так легко отделался…
А Генерал поехал доложить Генсеку о выполненном поручении. Тот не мог принять его раньше, потому что осваивал маленький автодром, сооруженный в саду вокруг его коттеджа на Ленинских горах, облюбованных высшей властью для городского проживания. Сообразительный московский народ окрестил поселок за высокими стенами, вознесшийся над столицей, «Заветы Ильича».
Не в силах противиться своей автомобильной страсти, которая с получением синего «феррари» последней модели — дружеский дар от итальянских безработных — сделалась просто неодолимой, он потребовал от правительства разрешения водить машину по Москве. Опасаясь за его драгоценную жизнь, правительство такого разрешения, разумеется, не дало, но распорядилось построить уголок Москвы на его участке, с перекрестками, светофорами, стеклянными банками для «мусоров». Фанерные фасады зданий с вывесками, неоновыми рекламами, в которых не хватало букв, и пустыми витринами создавали иллюзию города. Приодетые топтуны фланировали по тротуарам, изображая городскую толпу. Для пущей убедительности они переходили улицу в неположенном месте, иные попадали под машину, за что водитель ответственности не несет. Этот искусственный, хотя совсем как настоящий городок густо усеяли дорожными знаками, чтобы сделать езду более сложной и романтичной; особенно много было «кирпичей», требующих от водителей умения быстро произвести маневр. Генсек робел перед своим первым рейсом, даже перебои начались, пришлось срочно вызывать бригаду Берендеева. Но и накачанный чужим здоровьем, Генсек так потел, задыхался, трясся, что невозможно было представить, каким лихим водителем был он в молодые годы. Он наделал кучу нарушений и чуть не лишился прав. Его выручало лишь то, что он безропотно платил штраф, подкидывая регулировщику на бутылку, а в особо трудных случаях подписывая книгу «Ренессанс»: «С глубоким уважением и благодарностью». Регулировщики (по званию не ниже полковника госбезопасности) были соответственным образом проинструктированы, чтобы все выглядело как всамделишное. Иные из них облегчили Генсека на полсотни и больше. Генерал собственноручно наблюдал за ездой адского водителя через мощную подзорную трубу с крыши ближайшего дома-башни.