Старик орал на нее. Тряс, схватив за плечи, так яростно, что ее голова стукалась о бревенчатую стену. «Я унюхал это, — вопил он, — как только проснулся. Уж я-то знаю. Тебе меня не обдурить!» Тощие ноги в пузырящихся шерстяных штанах мелко дрожали, он был бос и, переступая, споткнулся о ее ботинок. Ногти на ногах у него изогнуты и желты, как птичьи когти: она видела у журавлей прошлым летом, когда они дрались друг с другом на мелководье. Она расхохоталась. Вырвалась из его рук. Он стоял перед ней, тяжело дыша, его била дрожь. Совсем стал плох. Будущей зимой, наверное, умрет.
— Я тебя предупреждаю, — сказал он. — Предупреждаю.
Он забрался снова на свою лежанку и достал из-под старой засаленной подушки кусок сушеной рыбы. Устроившись и уставясь в потолок, начал жевать.
— Не знаю, предупреждала ли тебя старуха, — сказал он, — но будет худо.
Он взглянул, слушает ли она. Лицо его неожиданно расслабилось в улыбке, черные раскосые глаза совсем скрылись в темных морщинках кожи.
— Я бы тебе сказал, но ты уж слишком далеко зашла, чтобы слушать предупреждения. Я по запаху чую, чем ты занималась всю ночь с гуссуками.
Она не понимала, зачем они явились. Ведь их деревушка совсем маленькая и так далеко вверх по реке, что даже не все эскимосы после школы хотят сюда вернуться. Остаются внизу, в городе, говорят, что в деревне слишком тихая жизнь. Они привыкли к городу, где интернат, где электричество и водопровод. За годы учебы в школе они позабыли, как надо ставить сети и где осенью ловить тюленей. Когда она спросила старика, зачем гуссукам понадобилось приходить к ним в деревню, его узкие глазки вспыхнули от волнения.
— Они приходят только тогда, когда есть что украсть. Пушнину добывать теперь трудно, тюленей и рыбу сыскать тоже нелегко. Вот они теперь охотятся в земле за нефтью. Но уж это последнее. — Он прерывисто задышал, руками указывая на небо. — Приближается! И когда это наступит, лед удушит небо.
Широко раскрытыми глазами, не моргая, он долго взирал на низкие балки потолка. Она это очень хорошо запомнила, потому что с того дня старик принялся за свой последний сказ. Начал он с огромного медведя, описывая всё его мощное тело от желто-белых когтей до завитков на макушке тяжелого черепа. Старик не спал восемь дней, все рассказывая и рассказывая про гигантского медведя цвета бледно-голубого льда.
Снег на дорожке был грязен и вытоптан почти до земли. По бокам сугробы подымались чуть ли не выше головы. Перед дверью снег был исчеркан желтыми зигзагами мочи. У порога она стряхнула снег с сапожек и вошла. В комнате было сумеречно. Около кассы едва горела керосиновая лампа. Длинные деревянные стеллажи были забиты банками консервированной фасоли и мяса. На нижней полке из разбитой склянки с майонезом падали на пол белые жирные сгустки. В комнате никого не было, кроме светло-рыжего пса, спавшего перед застекленным прилавком. Отражение падало так, что казалось, собака спит прямо на разложенном в витрине оружии. Гуссуки держат псов в доме, им все равно, что те воняют. «А еще говорят, что мы нечистоплотные, потому что едим сырую рыбу и квашеное мясо. Но мы не живем вместе с собаками», — сказал однажды старик. Из задней комнаты доносились голоса и тяжелый стук бутылок.
Эти люди всегда уверены, что все делают правильно. Сначала ждали, когда вскроется река, и после привезли на баржах свои огромные машины. Они хотели пробурить за лето пробные скважины, пока нет морозов. Но едва они отъехали от берега реки, летняя оттаявшая земля засосала их машины; до сих пор ямы и бугры видны там, где это случилось. Деревенские бросились тогда посмотреть, как они сгружают гигантские машины одну за одной по стальным сходням, будто от числа машин в тундре станет надежней. Старик тогда сказал, что они ведут себя как обреченные, и еще сюда вернутся. И верно, когда тундра замерзла, они вернулись.
Деревенские женщины никогда даже не заглядывали в заднюю комнату. Священник не велел им это делать. Владелец лавки тотчас стал сверлить ее взглядом: он не позволял эскимосам и индейцам сидеть в задней комнате. Но она знала, что он ее не прогонит, если кто-нибудь из гуссуков позовет ее к себе за стол. Она прошла через комнату. Все на нее уставились. Но шла как будто бы не она, а кто-то вместо нее, и поэтому их взгляды ее не касались. Рыжеволосый мужчина рывком отодвинул для нее стул. Налил ей стакан красного сладкого вина. Она оглянулась на лавочника. Ей хотелось расхохотаться над ним, как она смеялась над собаками, чтобы они рвались с цепи и заходились лаем.
Рыжий продолжал говорить с другими мужчинами, но его рука соскользнула со стола ей на бедро. Она оглянулась на лавочника, чтобы проверить, смотрит ли он еще на нее. Громко расхохоталась над ним, а рыжий замолчал и повернулся к ней. Спросил, хочет ли она пойти с ним. Она кивнула и поднялась.
По дороге к фургончику, где он жил, рыжеволосый сказал, что ему в деревне о ней рассказывали. Больше она из его слов ничего не разобрала. Мощное гудение генераторов в лагере буровиков заглушало его голос. Но ей было все равно, что он там говорил по-английски, да и что могли эти христиане рассказывать в деревне о ней и старике. Она улыбнулась, видя, как действует морозный воздух на электрический свет фонарей, висевших около фургончиков: они ничего не освещали. От них в темноте были одни только большие желтые дыры.
Он долго готовился, хотя она уже давно разделась. Забравшись под одеяло, она ждала, наблюдая за ним. Он отрегулировал термостат, зажег свечи, выключил электрический свет. Порылся в кипе пластинок и наконец нашел, что хотел. Потом он что-то прикрепил к стенке позади кровати, там, где он мог бы это видеть, лежа с ней в постели. Что именно это было, она не смогла разглядеть. От холода его бледное тело дрожало, и он к ней прижался покрепче, ища тепло. Положив руки девушки себе на бедра, он все еще дрожал.
Последний раз она пришла только для того, чтобы узнать, что же он прицеплял на стену у кровати. Каждый раз, кончив свое дело, он быстро снимал эту штуковину и, тщательно сложив, убирал, чтобы она не успела рассмотреть. На этот раз она улучила момент, и, как только он стих и тело его с нее скатилось, она быстро выскользнула из постели. Одеваясь, взглянула на стену. Он остался лежать ничком на подушке, и ей показалось, что у него стучат зубы.
Когда после нагретого фургончика она вошла в дом, там показалось прохладно. Пахло сушеной рыбой и вяленым мясом. В комнате было темно, только дрожащее пламя за слюдяным окошечком масляной печурки давало слабый свет. Она присела на корточки перед печуркой и долго смотрела на пляшущее пламя, затем встала и подошла к кровати, где когда-то спала бабушка. Там была набросана целая куча всякого тряпья и обрезков меха, которые скопила бабушка за всю свою жизнь.
Она залезла руками в самую середину кучи и начала шарить. Нащупав твердый и холодный предмет, завернутый в кусок шерстяного одеяла, она начала его разворачивать и наконец нащупала гладкую, каменную поверхность. Давно еще, когда здесь не было гуссуков, в этой большой каменной плошке они жгли китовый жир, что давало и свет и тепло. Старуха сберегла все, что им может пригодиться, когда придет время.
Утром старик вытащил из-под одеяла кусок сушеного мяса карибу[46] и протянул ей. Пока ее не было, кто-то из деревенских принес связку сушеного мяса. Она начала медленно жевать, думая о том, почему до сих пор мужчин из деревни трогает старик и его рассказы. Теперь у нее тоже есть что рассказать о рыжем гуссуке. Старик догадался, о чем она думает, и от улыбки его лицо сделалось еще круглее.
— Ну, — спросил он, — что это было?
— Женщина, а на ней большой пес.
Он тихо про себя рассмеялся и пошел к кадушке с водой. Зачерпнув жестяной кружкой, отпил.
— Так я и думал, — сказал он.